Изменить стиль страницы

Агасфер (обращается к своим детям) -

Не бойтесь ничего! Кровь, которую хотят пролить, дети мои, это моя кровь!
Л е о н – Нет, нет! 9 не хочу твоей ужасной помощи!
Это ты навлекаешь несчастья на наши головы! Уходи!
Теодора (обращается к Леону) –
Не будь бесчувственным к его страданию!
Агасфер (с отчаянием) – О, неумолимый рок!
Л е о н – Твое имя, твое проклятое имя приводит меня в ледяной ужас!

Этот еврей мог жить на оперной сцене до дня Страшного суда. В том же году находившийся в брюссельской ссылке Александр Дюма принялся за еще более необычайного вечного жида: это был еврей – «христианин и евангелист… конечно, что-то от Байрона, постоянное успокоение… будущее, мир, каким он станет через тысячу лет – Силоо, второй сын Бога – последний день Земли – первый день планеты, которая придет ей на смену». В общем, галактический вечный жид, но появилось всего два тома вместо предусмотренных двадцати или двадцати пяти, поскольку императорская цензура запретила это издание, которое по замыслу автора должно было стать одновременно всеобщей и сверхъестественной историей человечества.

Эта романтическая напыщенность оставалась тем не менее весьма поверхностной в том смысле, что у великих творцов той эпохи образ еврея в целом был не менее разнообразным или не менее произвольным, чем у ведущих писателей эпохи Просвещения. Так, Виктор Гюго чисто романтического периода проявил себя достаточно жестоким. В одном фрагменте, относящемся к его ранней молодости (1819 г.), ясно ощутимо влияние Вольтера или деистов: массовые убийства, совершаемые крестоносцами, оправдываются не богоубийством, а как «кровавая месть за библейские побоища, совершенные евреями». Однако в заключение молодой Гюго осуждает религиозную вялость своих современников: «Сегодня очень мало евреев, остающихся евреями, очень мало христиан, остающихся христианами. Больше нет презрения, больше нет ненависти, потому что больше нет веры. Огромное несчастье!»

Не следует ли видеть за этим пафосом смутное беспокойство, порожденное в самых разных сферах общества эмансипацией евреев? В дальнейшем Гюго поместит в «Кромвеле» и «Марии Тюдор» евреев, вызывающих достаточно сильное беспокойство. Раввин Манассия бен Исраэль, который договорился о возвращении евреев в Англию, демонстрирует жажду христианской крови: «Какая разница, которая из двух соперничающих сторон потерпит поражение? В любом случае христианская кровь потечет ручьями. По крайней мере я на это надеюсь! В этом вся прелесть заговоров».

Не случайно Кромвель бросает этому раввину в лицо, что он заслуживает обращения «мерзкий еврей и богоубийца». Столь же оправданными представляются зрителю фразы «еврей, который говорит, это уста, которые лгут» и «ложь и воровство – в этом весь еврей!», адресуемые Фабиани еврею Жилъберту в «Марии Тюдор». Но все это были лишь драматические и коммерческие приемы молодых романтиков, и поэт, который, по уверению Дрюмона, «скончался, окруженный евреями», успел в «Торквемаде» (1882 г.) принести публичное покаяние Израилю.

На первый взгляд кажется, что Ламартин противостоял молодому Гюго почти как Руссо противостоял Вольтеру. В своем «Путешествии на Восток» он заявляет о своей любви к евреям, одному из этих «народов духа… которые идеализировали политику и сделали преобладающим в жизни народов божественный принцип», Подобно Руссо, он говорит о своей провиденциальной сионистской надежде:

«Такая страна, вновь заселенная молодым еврейским народом, который будет ее возделывать и орошать своими умелыми руками, страна, оплодотворяемая тропическим солнцем… – такая страна, – говорю я,- уже сегодня станет страной для отдыха, если Судьба вернет ей народ и политику спокойствия и свободы».

Здесь слышны ноты «Савоярского викария», а немного позже Ламартин добавляет к «Жоселину» эпизод с еврейским разносчиком:

«Бедный разносчик умер прошлой ночью. Никто не хотел дать
досок на его гроб;
Кузнец отказался дать гвозди:
«Это еврей, сказал он, пришедший неизвестно откуда,
Враг Господа, которого почитают в нашей стране
И которого он бы снова оскорбил, если бы тот вернулся…»
Жена еврея и его маленькие дети
Напрасно взывали к жалости прохожих».

Священник Жоселин наставляет свою паству: «Я внушил христианам стыд за жестокость их душ». Притча, которую он им рассказывает, возвращает им добрые чувства: «Мораль этой драмы перевернула им душу, и они поторопились на помощь женщине и детям».

Другие авторы не высказывались на тему будущего Израиля, и евреи лишь эпизодически появлялись в их произведениях, что не дает возможности судить об их личных чувствах; возможно, они не имели никаких особых чувств по этому поводу. Так, Альфред де Мюссе представляет в «Зеленом сюртуке» еврейского старьевщика Мюниуса; но этот старый мошенник в свою очередь оказывается обманутым гризеткой Маргаритой и ее друзьями. Аналогичная ситуация и со Стендалем, у которого еврей (Филиппо Эбрео) вначале появляется как человек, рассказывающий автору о своей авантюрной жизни. В этом рассказе обращает на себя внимание замечательное резюме Стендаля:

«Такова жизнь, которую я вел с 1800 по 1814 год. Казалось, на

мне было благословение Божие.

И еврей обнажил голову с трогательным почтением».

У Жорж Санд можно обнаружить биржевого игрока эпохи Лоу (Лоу (1671-1729) -- шотландский финансист, основавший в Париже банк, ставший Королевским банком, а также торговые компании, а затем обанкротившийся. (Прим. ред.)) по имени Самуэль Бурсе, вымышленного племянника знаменитого финансиста Самуэля Бернарда, которого романистка, как и многие поколения историков, ошибочно считала евреем.

В мире Бальзака евреи представлены б изобилии, срисованные с натуры и часто узнаваемые (Нусинген = Ротшильд, Натан = Гозлан, доктор Хальперсон = доктор Корефф или доктор Кноте). Всего их можно насчитать около тридцати. Среди них можно встретить куртизанку «несравненной» красоты, Магуса – ростовщика, торгующего картинами, и Гобсека – просто ростовщика. Но писатель не проявляет против них никакого предубеждения. Иначе обстоит дело с некоторыми другими его персонажами. Леди Дадли, принимая писателя Натана, говорит своей подруге; «Имеются удовольствия, мой ангел, которые стоят нам очень дорого» («Лилия в долине»). Студент Жюст «сказал в 1831 году, что должно случиться, и это действительно случилось: убийства, заговоры, господство евреев» («З. Маркас»). Сам Бальзак отмечал жесткость провинциального остракизма: «Происхождение мадемуазель де Вильнуа и предрассудки, сохраняющиеся в провинции против евреев, не позволяли ей, несмотря на ее состояние и состояние ее опекуна, быть принятой в том эксклюзивном обществе, которое по праву или нет называло себя знатью» («Луи Ламбер»). Высшее парижское общество, как мы уже видели, умело быть не столь приверженным традициям.

У нас был уже повод дважды процитировать Шатобриана. Этот бретонский дворянин питал к евреям стойкую ненависть, иногда радуясь упадку губителей Христа («род человеческий поместил еврейский народ в лазарет, и его карантин, провозглашенный с Голгофы, закончится лишь с концом света»), иногда ревнуя к их процветанию («Счастливые евреи, торговцы распятием, которые сейчас правят христианством… Ах! если бы вы захотели поменяться со мной кожей, если бы я хотя бы мог проникнуть в ваши сейфы и украсть у вас то, что вы награбили у детей, я стал бы самым счастливым из людей»). Противоречие между этими двумя отрывками из «Мемуаров с того света» не могло быть снято иначе, чем путем наделения евреев сверхъестественными способностями. Похоже, что Шатобриан приписывал влиянию Ротшильда крах своей политической карьеры.