Изменить стиль страницы

«Подозрительно, — подумал прокурор, лощеный гамбуржец со скрипучим голосом, — подозрительно». Однако тон генерала заставил его промолчать, даже оскалить зубы, хотя задуманной услужливой улыбки не вышло: дело в том, что председатель, помимо прочего, имел право решать, нужен ли ему прокурор в дальнейшем или его можно отправить на фронт. Прокурор с удовольствием прибрал бы к рукам своего шефа. Разве не смешно, что вот сейчас он обещал подсудимой определенный срок, если она, находясь под стражей, выкопает тело брата из могилы; такое обещание разумеется, сдержать его вовсе не обязательно — никак не вяжется с тем, что она нарушила приказ фюрера отказывать в погребении политическим преступникам...

В то время как прокурор с большим удовольствием отмечал, что шеф искажает закон, в то время как адмирал с печальным благоволением старости ласкал глазами потускневшие красоты этой девицы, в то время как сырое пятно над бюстом фюрера, все увеличиваясь и темнея, въедалось в стену рядом с длинным кроваво-красным штандартом, генерал, уже задыхаясь, уже потеряв надежду, вынудил себя к откровенной жестокости. «В период тотальной войны трибунал не может тратить силы на затяжное расследование, — торопливо, хриплым голосом пригрозил он Анне и самому себе. — Вам дается двадцать четыре часа на размышление: ваши сообщники в анатомическом театре снова получат либо труп вашего брата, либо ваше тело с отрубленной головой — и тем самым поймут, что мы, национал-социалисты, беспощадно искореняем всякое пораженческое непослушание».

Отныне страх смерти не покидал Анну. Но к вечеру руки ее почти перестали дрожать, и она смогла написать Бодо. Прощальное письмо, это она знала, и Браденбург, сердобольный охранник, который, холодея от ужаса, признал в Анне «сестру», согласился тайно отправить ее письмо полевой авиапочтой.

«Ты узнаешь, где я похоронила своего брата, а потом, когда будешь искать меня, обломай несколько веток с нашей березы, что на берегу Гафеля, и положи их на его могилу: в эту минуту ты будешь недалеко от меня».

Она хотела довериться пастору Ому, рассказать ему, куда она перенесла тело брата, — Ому по крайней мере не грозила опасность со стороны палачей и осквернителей. Эта мысль уберегла ее от раскаяния, хотя она никак не ожидала, что ее приговорят к смерти, и угроза генерального судьи потрясла ее. Чтобы страх снова не завладел ею, она заставила себя углубиться в ставшее уже сном воспоминание о той ночи десять дней назад. «Суд не верит, что вы одна доставили тело брата на Кладбище инвалидов!» — услышала она пронзительный от обиды голос генерального судьи. «Я и сама бы на их месте этому не поверила», — подумала она теперь с сарказмом, который на минуту оживил, почти развеселил ее...

По крайней мере внутренне, душой, она отвлеклась от стены и решетки, вырвалась из тюремной камеры и перенеслась на волю, вспоминая полоску земли на язычески древнем, давным-давно закрытом кладбище вокруг сложенной из валунов церкви, что в древней части города, почти рядом с университетом. Самые могучие королевские деревья Берлина вздымаются там выше всех соборов над редкими могилами минувших столетий. И одну из могильных плит, нерушимый щит упокоения, оплаканный дождем и снегом, изуродованный, словно... словно лицо матери в последний час, она предназначила стать могильной плитой для брата. Теперь она решила просить Ома перевести ей одно место из Библии, которое она с большим трудом разобрала там: «Деяния, глава 5, стих 29», — тогда как имя усопшего уже нельзя было прочесть ни глазами, ни на ощупь.

Сколько людей нашло там покой!

Из страха Анна выкопала не слишком глубокую яму. Большим ножом она аккуратно отделила толстый слой травы и мха, а ее настороженный взгляд всякий раз, когда она поднимала голову, падал на крыши горящих домов, словно в жерло печи. Весь Берлин с хаотической деловитостью спешил тушить пожары, и Анну увлек этот горячий водоворот, когда, сразу же после отбоя, она с ручной тележкой покинула двор университета. Об этом позднее и смогла вспомнить доносчица, соученица Анны. Фридрихштрассе, уже догорая, вздыбилась огненным смерчем к небу, будто полыхающее знамя опустошения. А тут, как мирный островок, отделенный морями от оргии яростного огня, лежало темное кладбище. Никто ей не мешал. Закрытая с улицы буйными кустами форзиций, а со спины — готическим склепом, она копала не спеша и бросала землю на брезент, которым до того было покрыто тело брата. Она даже не почувствовала напряжения, когда сняла тело с тележки и, приподняв еще раз, уложила в могилу. Но она избегала смотреть на искаженное лицо, потому что днем, когда она выбежала из анатомического театра, ее вырвало. Она покрыла брата своим плащом. От облегчения, а также и оттого, что именно теперь его надо засыпать навсегда, она разрыдалась — и потом она подумала, что ей уже не скрыться: ноги, юбка, руки были сплошь перепачканы влажной землей. Из последних сил она забросала могилу. Уж потом, когда, снова став на колени, она хотела положить дерн на прежнее место, ее осенила догадка, что после этой огненной ночи десятки тысяч жителей Берлина будут испачканы точно так же. И она решила не торопиться. Бережно убрала землю, остатком присыпала корни кустов и придавила мох руками. Прежде чем выйти с ручной тележкой на улицу, она огляделась по сторонам и подождала, пока мимо загрохочет грузовик, а метров через пятьсот она добралась до первого горящего дома; несколько поодаль двое из гитлерюгенда потребовали у нее пустую тележку, уложили туда чемоданы, корзинки, а сверху усадили бившуюся в истерике женщину, которую они вытащили из подвала в полной сохранности. Анне они обещали доставить тележку завтра к главным воротам Кладбища инвалидов, а лопату и брезент она забросила в дымящиеся развалины. Позднее она нашла кран, с которого пожарники только что отвинтили шланг, и вымыла руки, лицо и ноги. А позади нее уносили трупы. Она бросилась прочь от разрушенных улиц, желая укрыться у Бодо, охваченная мучительной жаждой жить, чтобы забыть эту жизнь.

Анна охотно описала бы ему все это теперь, когда страх опять согнал ее с нар, а четыре квадратных метра камеры вдруг съежились и ушли из-под ног, словно люк под виселицей. Ей не хотелось, чтобы он узнал, в каком она отчаянии. Поэтому она заставила себя написать, будто после того, что она сделала, смерть не кажется ей бессмысленной. Это была правда, но не полная правда. Такой же искренней была Анна, уверяя Бодо, что не может бояться смерти, когда бесчисленные поколения уже находятся «по ту сторону»; о том же, что она с содроганием хватается рукой за горло всякий раз, когда подумает о смерти и об анатомичке, Анна умолчала. Наконец она даже нашла известное успокоение в банальной мысли: так много людей сейчас умирает каждый день, и большинство даже не знает, чего ради, — значит, я тоже сумею. Докапываться до смысла она считала дерзостью; теперь она могла думать так: многие уже там, рано или поздно там будут все, и я должна, должна удовольствоваться этой истиной.