Изменить стиль страницы

– Мы, врачи, всем помогаем – нам что канава, что дворец. Правда, я не знал, что вы поэт. Я думал, что спасаю обычного, полезного человека.

Надо признать, как ни горько, что по этому принципу строились и дальнейшие их беседы. Отчасти это можно объяснить тем, что каждый из них впервые встретил полную свою противоположность. Уиндраш был поэтом в старом добром духе Уитмена или Шелли. Поэзия была для него синонимом свободы. Он запер дерево в смирном пригородном садике, но только для того, чтобы оно могло расти поистине дико. Он обнес лужайку оградой по той же самой причине, по какой иной раз огораживают часть леса и называют парком. Он любил одиночество, потому что люди мешали ему делать то, что он хочет. Механическая цивилизация обступила его, но он изо всех сил притворялся, что ее нет, даже, как мы знаем, стоял спиной к машине.

Самые глупые из друзей Джадсона говорили, что он пойдет далеко, потому что верит в себя. Это была клевета.

Он верил не только в себя; он верил в вещи, в которые много трудней поверить: в современную технику, и в разделение труда, и в авторитет специалистов. А больше всего он верил в свое дело – в свое умение и в свою науку. Он был достаточно прост, чтобы не забывать о своих убеждениях в частной жизни, и излагал их Энид часами, шагая по гостиной, пока хозяин дома кружил по садику и поклонялся дереву. Шагал он не случайно; тем, кто видел его, бросались в глаза не только профессиональная аккуратность, доходящая до чопорности, но и неудержимая энергия. Нередко со свойственной ему прямотой он нападал на поэта и его дурацкое дерево, которое поэт называл образцом животворящих сил природы.

– Нет, какая от него польза? – в отчаянии вопрошал врач. – Зачем оно вам?

– Польза? – переспрашивал хозяин. – Да никакой. В вашем смысле оно абсолютно бесполезно. Но если стихи или картины бесполезны, это не значит, что они не нужны.

– Не путайте! – болезненно морщился Джадсон. – Это не стихи и не картина! Ну что тут красивого? Трухлявое дерево посреди кирпичей. Если вы его срубите, у вас будет место для гаража, и вы сможете посмотреть все леса в Англии.

– Да, – отвечал Уиндраш, – и по всей дороге я увижу не деревья, а бензиновые колонки.

– Надо просто знать, где ехать, – не унимался Джадсон. – И вообще, кто родился в век автомобилей, не питает к ним такого отвращения, как вы. Я думаю, в этом и заключается разница поколений.

– Прекрасно, – язвительно отвечал поэт. – Вам – автомобили, нам здравый смысл.

– Вот что, – не выдерживал его собеседник. – Если бы вы приспособились к машинам, мне не пришлось бы вас спасать.

– А если бы не было машин, – спокойно отвечал поэт, – некому было бы меня давить.

После этого Джадсон терял терпение и говорил, что Уиндраш не в себе, а потом извинялся перед его дочерью и говорил, что, конечно, поэт – человек другого поколения, но она (тут он становился серьезней) должна бы сочувствовать новым надеждам человечества. Потом он уходил, кипя от досады, и спорил по пути домой с невидимым противником. Он действительно верил в пророчества науки. У него было много своих теорий, и ему не терпелось отдать их миру. Если судить поверхностно, можно сказать, что у него были все недостатки деятельного человека, в том числе – постоянный соблазн честолюбия. Но в глубине его сознания неустанно и напряженно работала мысль. И тот, кому удалось бы заглянуть в этот омут, догадался бы, что в один прекрасный час оттуда может вынырнуть чудовище.

В Энид совершенно не было ни омутов, ни сложных мыслей – казалось, она всегда на ярком, дневном свету. Она была здоровая, добродушная, крепкая; любила спорт, играла в теннис, плавала. И все же, может быть, и в ней рождались порой причудливые образы ее отца. Во всяком случае, много позже, когда все уже кончилось и яркий солнечный свет снова сиял для нее, она пыталась иногда разглядеть прошлое сквозь темную бурю тайн и ужасов и думала: так ли уж нелепа старая вера в знамения? Ей казалось, что все было бы проще, если бы она разгадала значение двух темных силуэтов, сразившихся на белом фоне облака; прочитала их, как две живые буквы, которые борются, чтобы составить слово.

3. Вторжение в сад

По разным причинам, накопившимся в его мятежном сознании, доктор Джадсон набрался смелости и решил посоветоваться с Дуном.

Тот, с кем Джадсон решил посоветоваться, прошел в свое время фазы мистера Дуна, доктора Дуна и профессора Дуна, а теперь достиг высшей славы и звался просто Дуном.

Еще не прошло и двадцати лет с тех пор, как Дун опубликовал свой славный труд о параллельных заболеваниях обезьяны и человека и стал самым знаменитым ученым в Англии и одним из первых пяти в Европе. Джадсон учился у него когда-то и предположил поначалу, что это дает ему небольшое преимущество в бесконечных спорах о Дуне. Но для того, чтобы понять, почему о Дуне спорили, необходимо, подражая Джадсону, еще раз зайти к Уиндрашам.

Когда доктор Джадсон пришел к ним впервые, у них сидел гость, как выяснилось – сосед, заглядывавший к ним очень часто в последнее время. Каковы бы ни были пороки и добродетели доктора Джадсона (а он был человеком разносторонним), терпением он не отличался. По какой-то неясной нам причине он невзлюбил этого соседа. Ему не понравилось, что тот не стрижется и завитки волос торчат у него на висках, словно он отпускает бакенбарды. Ему не понравилось, что тот вежливо улыбается, когда говорят другие.

Ему не понравилось, как бесстрастно и смело тот судит об искусстве, науке и спорте, словно все это одинаково важно или одинаково не важно для него. Ему не нравилось, что, критикуя стихи, тот извиняется перед поэтом, а рассуждая о науке – перед ним самим. Ему не очень нравилось, что сосед чуть не на голову выше его ростом; не нравилось и то, что он сутулится, почти сводя на нет эту разницу. Если бы Джадсон разбирался в своей психике так же хорошо, как в чужой, он бы знал, о чем говорят эти симптомы. Только в одном состоянии нас раздражают и пороки, и достоинства ближнего. Как он понял, соседа звали Уилмот. По-видимому, у него было только одно занятие: вольная игра ума. Он интересовался поэзией, и, может быть, именно это сблизило его с Уиндрашем. К несчастью, он интересовался и наукой – но это ни в коей мере не сблизило его с Джадсоном.

Ученые очень не любят, когда им любезно сообщают сведения из их собственной науки, особенно же, если эти сведения они сами рассмотрели и отвергли десять лет назад. Вряд ли нужно объяснять, что Дуна, как и многих других ученых, восхваляли в газетах за мнения, прямо противоположные тем, которые сам он излагал в лекциях и книгах. Джадсон бывал на его лекциях, Джадсон читал его книги. Но Уилмот читал газеты, и, конечно, это давало ему огромное преимущество в глазах современных интеллектуалов.

Спор начался с того, что поэт рассказал между прочим о своих первых шагах в живописи. Он показал гостям свои старые картины, на которых были изображены симметричные извилистые линии, и сказал, что часто пытался писать обеими руками сразу, причем замечал, что иногда руки рисуют по-разному.

– Новый вариант евангельской притчи, – довольно хмуро заметил Джадсон. – Левая рука не знает, что делает правая. По-моему, очень опасная штука.

– Мне кажется, – небрежно протянул Уилмот, – ваш Дун это одобрил бы. Ведь наши драгоценные предки пользуются всеми четырьмя конечностями.

Джадсон взорвался.

– Дун занимается мозгом людей и обезьян, – сказал он. – Я не виноват, если у некоторых людей – обезьяньи мозги.

Когда он ушел, Уиндраш осудил его резкость, но Уилмот был невозмутим.

– С ним просто невозможно разговаривать, – негодовал поэт. – Каждый разговор он превращает в спор, а каждый спор – в ссору. Неужели так важно в конце концов, что Дун действительно сказал?

Однако сердитому Джадсону это было очень важно.

Быть может, он с болезненным упорством хотел доказать свою правоту – ведь он был из тех, кто не терпит неоконченных споров; быть может, у него были другие причины.