Изменить стиль страницы

Утро проявлялось как на фотобумаге: туманное, сырое, расплывчатое. Звуки глохли во влажном воздухе, контуры гор расплывались. Собрав скальную амуницию, отправился к любимой скале, похожей на клык, – Уч-аджи. Со мной увязался Ашотик – он, похоже, всю ночь не спал, – а с ним двое козлят с острыми рожками.

– Сейчас взойдет солнце, и нам станет жарко, – сказал мальчик, и мне ничего не оставалось, как согласно кивнуть.

Подошли к скале, я положил ладонь на потный, теплый бок: "Ну, здравствуй, старушка!" И она, кажется, отозвалась: "Привет, бродяга! Опять явился…" Стукнул молотком, и скала звонко откликнулась гулом до самой вершины – оттуда посыпались камешки, – старуха не терпела фамильярности.

– Сердится, – сказал Ашот.

– Пересердится. У нее каменное сердце.

Размявшись, надел оранжевую ветровку и не спеша пошел по знакомому маршруту. Лез по стене, а снизу за мной следили малыш и козы, которые даже пережевывать перестали. Был соблазн крепиться на прошлогоднюю страховку, но я, к счастью, переборол его и забивал свежие крючья. Поднимался медленно и осторожно – было почему-то очень страшно разбиться на глазах у мальчика и козлят, – я поднимался, а в голове перекатывались вопросы: что, так и будет тишина? – ни выстрела, ни взрыва. Тишина, идиллия, малыш с козлятами – даже и не верилось, что кругом – война… Что-то не ладилось у меня сегодня: то путался в страховочных концах, то ломал ногти, то молоток выскальзывал из рук, то ударялся пребольно о выступы, которых в прошлом году вроде как и не было, и вот, уже на середине скалы, сорвался вдруг и полетел, раскинув руки и цепляясь за кустики полыни и выступы, и этих спрессованных мгновений между жизнью и смертью хватило, чтобы как в свете неона увидеть недавнюю ночь в поезде, – все высветилось в мозгу фосфорно и помимо воли, как бы пунктирно:

– вот вы в свободном купе, где на нижних полках телевизоры, а на полу навалены какие-то узлы, и оба вы как пьяные;

– ты говоришь, несешь что-то невпопад, и не смешное вовсе, а она смеется, и вас влечет, вас тянет друг к другу;

– вот ты целуешь ее: "О, целуй меня до боли!.." – шепчет она со всхлипом и покусывает за ухо;

– вот вы на верхней полке, и ее висящая нога вздрагивает в такт движению, и шепот, пьянящий шепот: "Ты самый!.. Я столько… Я умру без тебя…" – и ты сам готов умереть за эти слова;

– а вот вы летите с полки (кто-то рванул, видно, стоп-кран), она падает на узлы, а ты успеваешь раскинуть руки и ухватиться за полки, и, вися так, в последних содроганиях, орошаешь ее лицо, ее волосы, ее грудь, и она, прогибаясь, только вздыхает: "О-о, милый!" – а тебе до рези, болезненно, стыдно;

– все это пронеслось в сознании в те несколько скрученных в клубок мгновений, помимо воли, помимо желания никогда не вспоминать, пока летел роковые метры вдоль стены до страховочного кулачка, летел, и было ужасно страшно разбиться на глазах у ребенка, – но хорошо, обвязка шведская, и не сильно потертая, выдержала, хоть и заскрипела, заскрежетала вся, и костыль попался новый, без дефекта и ржавчины, и забит был надежно, и сам за зиму не очень разъелся, – лишь скрипнуло, треснуло, да шлепнуло о гранит так, что сопли на стену, считай, легко, даром отделался, и после этого протрезвел словно, очнулся от дремы, вся сонная одурь слетела мигом: ну, здравствуй, жизнь!..

Снизу раздалось:

– Крестный, тебя сейчас Бог спас, да?

Вытирая кровь из носа, перебрался на карниз – не отпускало ощущение чуда, может, и спасся потому только, что внизу стоял мальчик, на чьих глазах нельзя, грех было разбиваться? – закрепился, сделал гамак, и решил перекусить: всегда после таких смертельных встрясок у меня сосет под ложечкой и появляется волчий прямо аппетит.

– Эй! На стене! Слезать надо.

– А что случилось?

– Пока ничего, но может… В два часа фугасы над скалой пойдут.

Внизу стоял человек в бараньей папахе; на штанах красные лампасы; за голенищем – плетка.

– И зачем только люди лазят по скалам?

– А зачем – воюют?

– Я – казак. – Когда сблизились, казак заправился, сдвинув набок папаху, щелкнул каблуками кирзовых сапог и представился: – Лавр. – Рука у него оказалась тонкая и белая.

– О-о, так это вы в честь генерала Корнилова имя сменили?

– Ну что это за имя было – Станислав?..

– А как же допустили, чтоб засекли товарищей? Неужто нельзя было как-то помочь?

– Секли по очереди, все, – как тут поможешь? По десять ударов. Филонишь – самому пять плетюганов. Ребята кончились на второй сотне.

– А когда тут замирится, что делать думаете?

– Хм, прямо интервью какое-то… В Приднестровье зовут, кордоны строить. Может, в Югославию подамся… впрочем, что раньше времени… Как говорится – mеmепtо mоri, – сказал он, немного красуясь и бравируя.

Но не легкой и далеко не безобидной показалась эта бравада.

– Раньше-то кем были?

– Учителем географии.

Орудия ударили ровно в два. Дымя и закручивая воздух в спирали, летели снаряды и мины над скалой. Слышно было, как рвались они на перевале, у грузинских гвардейцев. Один вдруг, задев за вершину сосны, росшей наверху скалы, лопнул с сухим рассыпчатым треском. Мы с Ашотом наблюдали за этим с моря, из лодки, с которой я пытался ловить ставриду. Мальчик поглаживал борт.

– А правда, что давным-давно в этой лодке, в бурю, папа родился?

Я не стал ему возражать, не хотелось рушить семейное предание. ..Часы пробили восемь. Хриплый, словно простуженный голос объявил, что "пассажирский поезд до Риги подается на второй путь". Я встал у начала платформы, чтобы не пропустить ни одного пассажира. Было жарко, а я стоял в оранжевой ветровке и, наверное, озадачивал своим видом людей, шедших мимо, я всматривался в них, а они шли мимо и шли, везли коляски с поклажей, несли мешки и сумки, шли, волоча ноги, грустные, и скакали, пританцовывая, веселые, шли молодые и старые, шли мимо и стороной, и не было, не было, не было, все еще не было среди них той, которую я искал, и никому не было дела до одинокого мужчины, странного, в оранжевой ветровке, который вдруг все острее и острее стал чувствовать себя сиротой в этой шумящей и кипящей толпе.