Эта мысль вернула мне сознание моего положения. Каждую минуту я мог быть замечен на своем наблюдательном посту в этой смешной позе, с лицом, прижатым к оконному стеклу. Что сказала бы Клара, если бы узнала меня. В конце концов, что мне было до нее? Зачем мне вмешиваться в ее жизнь. Нет, лучше удалиться, пусть свершится ее судьба. Клара Дервенез принадлежала к миру, в который я больше не входил, — она принадлежала к миру живых. Что общего с жизнью имело мое жалкое и унылое существование, которое открывало передо мною лишь перспективы скуки, однообразной, нескончаемой скуки?

Сегодня я не встал с кровати, я провел весь день в неподвижности и молчании, и, чтобы лучше оградить себя от всего, я остановил даже ход своих часов. Мое ухо различало их еле ощутимое тиканье, и этот легкий шум, казалось мне, наполняет всю мою комнату. Я прервал движение стрелок. Все замолкло. Вот так именно можно остановить свою собственную жизнь, жизнь другого. Достаточно ввести в жизненные колесики самое ничтожное препятствие, и деятельность их парализуется. Это так легко, и это страшно трудно. Нужно понемногу приучаться, и тогда уничтожение собственной жизни, чьей-нибудь жизни, жизни вообще, станет самым простым делом. Старая Мариэта не испытывает никакого волнения, убивая цыпленка, утку, кролика, и превосходный г-н Реквизада, религиозный человек, не испытывает никаких угрызений совести и никакого сожаления по поводу уничтоженных им на войне жизней. Впрочем, много ли есть жизней, достойных этого названия, жизней, которые стоило прожить, которые являются действительно живыми жизнями? Большинство людей давно уже мертво, хотя и кажется, будто они живут. Много ли в П. настоящих, действительно живых людей? Живой ли человек, например, г-н де Блиньель? Нет, это автомат, механизм которого тщательнейшим образом, эгоистически сложен. Достаточно было бы булавочной головки, пылинки, чтобы повредить его, остановить его ход. Крах, и нет больше г-на де Блиньеля, но это было бы слишком романтично, слишком в духе сказок Гофмана… Какое! Механизм глупо будет идти до тех пор, пока не кончится весь его жалкий завод.

Я вдруг стал чужим самому себе. Очень любопытное ощущение это внезапное отделение от самого себя. Я увидел себя из очень большого отдаления, в виде миниатюрной и почти незаметной фигурки. Так вот чем я был, и стоит ли вновь становиться собою, стоит ли восстанавливать эту карликовую и далекую фигурку? Как мог бы я держаться в таком маленьком телесном пространстве теперь, когда я вкусил освобождения от себя? Я не чувствовал себя больше воплощенным и обладающим телом. Я чувствовал себя перенесенным на раздорожье всех жизней, в центр всех открывающихся перед ними возможностей, я испытывал состояние чудесного ожидания. Мне как будто принадлежала верховная власть, но моя тайная мощь не обнаруживалась никаким видимым признаком. Я говорил себе: «Я — ничто, и я доволен тем, что пребываю во всем; я вмещаю в себе все жизни, не живя вовсе, и я мог бы от человеческих жизней возвыситься до божеских простым актом своей воли. Не существует царя разума, могущество которого равнялось бы моему, и никто не подозревает, что представляет собою удивительная бестелесная личность, каковою я являюсь. Никакой знак не обнаруживает меня, ни огненный столп, ни луч света, ни дым ладана, ни путеводная звезда. Нет ничего вокруг моего чуда. Оно совершается в пустоте и в безвестности». Кругом меня жизнь продолжается. Старая Мариэта пришла оправить мою лампу. Трижды раздался звонок у входной двери. Один из них, несомненно, был звонком г-на де Блиньеля. Весь унылый городок П. продолжал прозябать в своем сереньком однообразии.

Раскрытый нож, зажатый в кулак, жемчуга, срываемые с задыхающейся груди, вырываемые из обороняющихся рук. Большой красный автомобиль. Мне кажется, что я чувствую на своем лице ветер головокружительной скорости…

После этих дней крайнего возбуждения я снова впал в состояние глубокой подавленности. У меня такое впечатление, точно после стремительного падения я грохнулся на самое дно своего существа и лежу там совершенно разбитым. Старая Мариэта смотрит на меня, качая головою, а тетушка Шальтрэ неусыпно шпионит за мною. Она проявляет ко мне малосвойственную ей предупредительность. Можно подумать, что она страшится меня и ищет способа меня обласкать. У нее был вчера длинный визит г-на де Блиньеля, после которого она стала говорить мне, что находит меня утомленным, и убеждала меня показаться врачу. Вслед за тем то же самое посоветовал мне г-н де Блиньель, с которым я встретился на лестнице. Он внимательно осмотрел меня через очки, взглядом наивным и в то же время лукавым. Пока он говорил мне своим резким фальцетом, я пристально разглядывал его. Все больше и больше он кажется мне автоматом. Если бы раскрыть его, то в нем обнаружился бы механизм, сообщающий ему иллюзию жизни. Я уверен, что под сюртуком, облекающим его, тело этой марионетки складывается из сложной сиетемы колесиков, рычажков, катушек, ниточек, штифтиков. Любопытнее всего, что впечатление автоматизма, даваемое мне лицезрением г-на де Блиньеля, распространяется понемногу на все окружающее меня. Весь городок П. представляется мне одною из тех больших шкатулок с игрушками, которые дарят детям в день их рождения и которые содержат в себе домики, деревья, человечков, животных… Тетушка Шальтрэ производит на меня впечатление старой куклы, втащенной со дна шкафа захудалого провинциального магазина. Мариэта тоже кажется мне забавным уродцем. Да и все другие люди какие-то картонные плясуны! Я вижу их резкие, угловатые, бессмысленные движения манекенов и марионеток. Неуклюжие, они повинуются дерганию ниточки. Я представляю себе, как они размахивают руками, заплетаются ногами, покачивают головой в уморительном и зловещем спектакле, коего я являюсь зрителем. Вон г-н Реквизада со своею большою головою на коренастом туловище, подпрыгивающий на коротеньких ножках. Вот долговязая фигура г-на де Жернажа. Вот все они, все, приплясывающие, дрыгающие ногами, бьющиеся в забавных судорогах, проделывающие странные курбеты, отвешивающие поклоны и реверансы. Зрелище становится прямо-таки галлюцинацией. Я не в силах отвернуться от созерцания этого кривлянья. Это настоящий шабаш, который кончится для меня жестокою головною болью. Тогда, чтобы избавиться от этого наваждения, у меня возникает желание схватить палку и колотить направо и налево, поломать ноги, разбить бока, свихнуть руки, отбить головы, все раскрошить и обратить, наконец, в бегство назойливых фантошей, которые ведут вокруг меня хоровод и, как бесноватые, кувыркаются и прыгают на тысячу ладов, а среди них исступленно ковыляет на своих старых ногах моя тетушка Шальтрэ. Но вдруг в эту неистовую сарабанду врывается пронзительный крик. Посередине копошащихся и толкающихся марионеток, подобно гигантской игрушке, появляется большой красный автомобиль. Он яростно устремляется на марионеток. Обезумевшие от ужаса, они спасаются куда попало, но автомобиль бросается в погоню за ними, опрокидывает их, дробит под колесами, ослепляет лучами своих фонарей. Он преследует их даже в домах, куда они убегают, выламывает двери, рушит стены, обваливает крыши. Улица завалена обломками, штукатуркою, оторванными членами, потерянными париками, кусками картона, обломками дерева, лоскутьями платьев. Труха сыплется из распоротых животов. Тетушка Шальтрэ лежит на спине. Г-н де Блиньель растянулся с перерезанным горлом, в которое всажен клинок огромного ножа, между тем как в его разбитом черепе с визгом раскручиваются мозговые извилины, наподобие бесконечного часового завода…

В течение нескольких дней П. закутан в какой-то необыкновенный плотный туман. Я видел, как этот туман подымался из реки в форме легкого влажного и почти прозрачного пара, который клубился на уровне воды, а затем расползался волокнами и хлопьями. Мало-помалу, неприметным образом, благодаря какой-то таинственной воздушной работе, эти волокна соединились, эти хлопья слились, сплавились, переплелись друг с другом. Они растянули над городом как бы пелену, которая помрачила небо, окутала деревья и дома тонким газом. Затем пелена, сначала легкая и прозрачная, отяжелела и уплотнилась. Она стала грузною, непрозрачною, гнетущею. Вещество ее сделалось каким-то жирным, вязким, так что оно пропускало лишь желтоватый, скудный и слабый свет. Никогда я не видел ничего подобного этому туману. Это какой-то бич, какая-то казнь египетская. Он все затемняет и обезображивает. Он проникает всюду, все пропитывает. Жесты и звуки голоса разрывают его, но он тотчас же заполняет и зашивает прорехи. Предметы кажутся в нем расплывчатыми и неплотными, а он, напротив, как будто имеет тяжесть и плотность. Он заменяет и день и ночь. Он упраздняет время. Мне он кажется знакомым… Не он ли и есть моя Скука? Я задаюсь вопросом, не вышел ли он из меня, не является ли выделением моей жизни, моих мыслей, не я ли произвожу его. Как бы там ни было, он окутывает меня бесконечным одиночеством. Небольшие клочки окружавшей меня живой действительности исчезли. Живые существа стали неясными тенями, неясными призраками… Не нахожусь ли я в некотором роде за пределами мира? Все кончено. Мне кажется, что я достиг, наконец, страны, в которую шел, начиная с одного вечера, с одного туманного вечера, одного осеннего вечера, когда я отделился от самого себя и когда одна разящая рука, на повороте аллеи Булонского леса, чуть было не сделала это отделение еще более полным. Но что такое туман того вечера по сравнению с этою странною сегодняшнею мглою, которою я чувствую себя навсегда окутанным, навсегда плененным! Ах, пленник, пленник, кто придет освободить тебя? Какое мощное дуновение рассеет своим порывом этот мглистый мрак? Вдруг, когда я мечтал таким образом, стон сирены, так хорошо известный мне крик ее, разорвал отягченный воздух с необыкновенно яростною силою. Можно было подумать о стремительном ударе ножа…