— Необычайно странная история, — сказал мне г-н де ла Ривельри, — это убийство, совершенное в центре города Валлена с невероятною дерзостью и — прибавлю — с крайнею неосторожностью, преступление, мотивы которого мало известны. Ревность к женщине, служебное соперничество, темные обиды, темная злоба, природное и непреоборимое предрасположение к преступлению, — почем я знаю? Вот эту-то тьму я и стараюсь прояснить, и советник Сориньи продолжает казаться мне довольно-таки необыкновенным персонажем. Подумайте только: убийца — сам судебный чиновник, один из высших судебных чиновников! И обратите внимание, что изумительная дерзость этого неслыханного преступления не уменьшала опасностей. Сориньи очень хорошо знал, что исчезновение президента парламента не пройдет незамеченным и непременно должно вызвать некоторое волнение. Тут было допущено довольно-таки рискованное озорство. Даже в XVII веке, когда не существовало наших методов антропометрии и наших приемов уголовного розыска, правосудие не было бессильно распутать дело такого рода. К тому же в его распоряжении были средства воздействия, которыми мы больше не располагаем и действие которых не так уж незначительно, — например, так называемые «увещания»; прочитываемые публично во всех церквах, они вменяли каждому верующему в религиозную обязанность донесение о каждом факте, могущем помочь пролить свет на преступление… Словом, если эти старинные истории могут заинтересовать вас, я почту удовольствием сообщить вам о результатах моих изысканий.

Я поблагодарил г-на де ла Ривельри и из вежливости принял его предложение. Этот превосходный человек уже неоднократно, в память моего отца, пытался вывести меня из состояния провинциальной апатии. Он предложил мне представить меня нескольким приятным и интеллигентным семьям Валлена, где я мог бы найти темы для разговоров, которые мне вряд ли удастся найти в П. Г-н де ла Ривельри хорошо понимал скуку, которая должна была одолевать меня здесь. Сам он, признавался он мне, не мог бы вынести ее. Я отклонил его предложения, и он приписал мою сдержанность и нелюдимость таинственным любовным горестям, за что еще больше уважает меня, будучи сердцем романическим, несмотря на постоянство своей любви, которой он уже так долго остается верен. Он жалеет меня за снедающие меня воспоминания, на которые он охотно променял бы, может быть, спокойную связь, буржуазно прикрепляющую его к прекрасной кондитерше. Несмотря на свою верность столь давней страсти, г-н де ла Ривельри — человек слишком интеллигентный, и его не могут по временам не выводить из себя Валлен, валленсьенцы и валленсьенки. К счастью, средством отвлечения ему служат исторические исследования и служебные обязанности. По этому поводу я спросил его, есть ли у него в этот момент какое-нибудь интересное следственное дело.

— Эх, дорогой мой, — ответил он мне с брезгливой гримасой, — очень редко случаются дела, дающие повод судебным чиновникам изощрять свою проницательность и возбуждающие в них до размеров страсти профессиональную обязанность обнаруживать виновного или виновных! Ничего нет более однообразного, чем судебные дела. У убийц обыкновенно поразительно убогое воображение, и приемы их действия жалким образом повторяются. Что касается мотивов преступлений, то в них тоже очень мало разнообразия. Причин, заставляющих людей убивать себе подобных, очень ограниченное количество. Поверьте мне, все это очень скучно, и публика сильно преувеличивает удовольствие, испытываемое следователем во время своей работы, так что даже отдыхаешь, изучая какое-нибудь странное и живописное преступление, вроде преступления советника Сориньи. Занятно определить его, извлечь его из расплывающегося в тумане прошлого, сохранивши рельефность, приданную ему временем. Тут открывается широкое поле для самых занимательных догадок и улик, и я не жалею, что предметом этих изысканий является наш почтенный президент д'Артэн, который смотрит на нас с высоты своей рамы и как будто слушает с таким вниманием, какого он не уделял, может быть, на судебных заседаниях речам защитника, обвинительным актам и постановлениям суда… Но вот г-жа де Шальтрэ…

Приход тетушки положил конец нашему разговору. Тетушка относится с большим уважением к г-ну де ла Ривельри, и ее благосклонность к нему выразилась теперь в том, что она посвятила его в самые последние и самые интимные подробности своего здоровья. Оно было таково, что тетушка поколебалась было пойти к вечерням, но решила не обращать на него внимания: ведь все мы в руках Божьих. Так что она поборола свое недомогание и отправилась в церковь. Нужно же подавать хороший пример: она вменяла себе это в заслугу. Прошлую ночь она провела беспокойно, и ей пришлось несколько раз будить Мариэту, что стоило ей труда, так как эти девушки спят мертвым сном. «Есть, правда, счастливые люди, в том числе и прислуга, — горько прибавила тетушка Шальтрэ, — которые не знают никаких забот: живи себе спокойненько!» Это было сказано как по адресу Мариэты, так и по моему адресу, но я сделал вид, что не слышу: взял тетушкину книжечку месс и стал перелистывать ее, между тем как г-н де ла Ривельри обращался к тетушке с просьбой позволить ему снять фотографию с портрета президента д'Артэна. Пока они разговаривали, я рассматривал благочестивые изображения, наполнявшие молитвенник. Он содержал самые разнообразные картинки этого рода, изящные и грубые, простенькие и претенциозные, в кружевных бумажных рамочках; написанные на картоне, на шелке, на перламутре или на веществе, напоминающем сердцевину бузины. Эти картинки представляли эмблемы всякого рода, сопровождаемые девизами, изречениями, стишками, размышлениями. В книжечке можно было увидеть кресты, чаши, голубков, цветы в букетах или гирляндах, орудия страстей, терновые венцы, гвозди, сердца — сердца пламенеющие, сердца пронзенные, сердца кровоточащие, на которых наивно были выведены капельки и сгустки крови. Молитвенник тетушки Шальтрэ представлял собрание лучших образцов производства св. Сульни-ция и являлся родом благочестивого «Сада пыток»… Все эти сердца напомнили мне ночной нож, занесенный над моим сердцем, напомнили мне меня в вечер моего отъезда из Парижа, подле озера в Булонском лесу, то время, когда я был еще живым человеком!

Когда, по уходе г-на де ла Ривельри, тетушка отправилась в свою комнату, я на минутку возвратился в гостиную. День вечерел, и сумерки мало-помалу наполняли пустую и печальную комнату. Из своей рамы потускневшего золота, как из окошка прошлого, президент д'Артэн смотрел на меня, и мне казалось, что я вижу, как из его разверстой груди, в которой трепетало рассеченное сердце, кровь течет на горностай и обагряет темный пурпур судейского одеяния.

Когда, перед тем как лечь спать, я облокотился на окно, откуда виден был сквозь деревья общественного сада угол Ярмарочной площади, вдруг снова раздался пронзительный, режущий, рассекающий воздух крик сирены, и в то же время из тьмы брызнули два ослепительных луча, бросаемые автомобильными фонарями. Мне показалось, что я на миг увидел быстро мчащуюся, массивную, стремительную машину; затем снова наступила тишина, столь глубокая, что я услышал, как затрещало насекомое в пламени свечки. И я почувствовал, как мое сердце бьется, бьется…

В первое время я попробовал интересоваться провинциальною жизнью и ближе сойтись с обществом, собиравшимся в гостиной тетушки Шальтрэ. Я попробовал завязать или возобновить знакомство с людьми, постоянно посещавшими тетушку. В самом деле, говорил я себе, разве среди них не найдется нескольких приятных мужчин и нескольких приятных женщин, общество которых развлекало бы меня в моей праздности? Из маленькой комнаты, которую я занимал тогда подле гостиной, мне было слышно, как приходили гости, и иногда я присоединялся к ним. Тетушка, казалось, была польщена тем, что «парижанин», как она называла меня, не гнушается скромными общественными развлечениями маленького городка, и она хвалила меня за то, что ей хотелось бы называть моим вниманием к ней. Так что спустя недолгое время перед глазами моими прошли самые почтенные представители п-ского общества, как мужчины, так и женщины. В этом благородном собрании я охотно держал роль лица без речей. Когда мне случалось нарушать молчание, я замечал, что слова мои вызывают некоторое изумление. Как бы бесцветным я ни старался быть, мои самые безобидные речи производили на этих почтенных людей впечатление чего-то непозволительного. Ясно было, что ни об одном предмете я не думал так, как думают в П., и я казался тем более парадоксальным, что на все вещи там были твердо установленные мнения, всякое противоречие которым считалось настоящим оскорблением, как бы мягко и как бы вежливо оно ни было высказано. Эта нетерпимость происходит от очень высокого мнения о себе обитателей П., являющегося результатом не столько личных тщеславий, сколько своего рода местной гордости, которую все считают своим долгом разделять. Как бы то ни было, я внушал род недоверия, смешанного с любопытством и изумлением; и я довольно скоро заметил, что становлюсь объектом этого недоверия. Я почувствовал, что я всегда останусь в П. каким-то втирушей, что, впрочем, только радовало меня. Самое лучшее было, следовательно, примириться со своим положением, не стараться побороть то отчуждение, которое проявлялось, правда, осторожно, по отношению ко мне, и оставаться тихонько в стороне. Выгодой такого положения было то, что оно давало мне полную свободу наблюдать все, что говорилось или делалось в моем присутствии. Это благоразумное поведение тотчас поставило меня в курс излюбленных занятий, вкусов, идей хорошего общества П. и разговоров, которые обыкновенно велись в нем.