Изменить стиль страницы

Отказавшись от встреч с предложенными ему каннскими искусницами и тбилисскими родственниками, Ёсик попросил у Центра разрешения остаться в Палестине и продолжить работу над остальными свитками.

Сослался при этом на интуицию, подсказавшую ему, что он находится на пороге скандального открытия. Способного дать стране идеологическую бомбу невиданной мощи.

А чем будет начинена бомба? — полюбопытствовал Центр.

Информацией об Учителе, отшифровал майор.

Поначалу Лаврентий забеспокоился, подумав, будто речь идёт о Вожде или даже обо мне. Ёсик уточнил, что имеет в виду Христа.

Но если бы даже и не уточнял, Лаврентий всё равно разрешил бы. Из романтизма. Он мечтает даже о том, о чём не смеет мыслить. Но романтик он осторожный, а потому наказал Паписмедову работать над бомбой не дольше месяца.

Беда, увы, приключилась с майором в тот самый день, когда истёк месяц.

…Начальник палестинской операции был потомственный мусульманин. То есть, непьющий полковник. В ином случае к его показаниям никто не отнёсся бы, как к трезвым.

Он настаивал, — и письменно, — что в этот день в Кумране с рассвета не полил даже, а возник чересчур медленный дождь.

Тихий, как шёпот.

И такой, как если бы — навеки.

И что вода, повисшая в пространстве крепкими нитями, была вроде и не дождевой, а той, которую называют водою крещения.

И что дождь был не падающий или косой, а прямой. Сплошные вертикальные спицы между избавившимся от цвета небом и пустыней, которая тоже вдруг лишилась красок.

Полковник хотел сказать, что погода была — как предупреждение.

Лаврентий, однако, хотя и романтик, считает, будто показания даже самых трезвых людей обусловлены тем, что всякий человек — рассказчик. Люди, мол, живут в окружении бесчисленных рассказов и видят всё сквозь призму повествований.

Даже жизнь свою люди, по его мнению, проживают, как бы рассказывая её. Кроме того, подчеркнул Берия, нельзя забывать, что у Мёртвого моря солнце печёт нещадно, а дождит редко…

Так или иначе, по рассказу полковника, ровно в полдень Ёсик Паписмедов выступил из своей брезентовой палатки, заваленной копиями кумранских свитков. Постояв под дождём и промокнув насквозь, зашёл к полковнику.

Выражение его лица было странным.

Странной показалась полковнику и просьба телеграфировать в Центр, что «у меня всё готово».

Потом, перед тем, как покинуть палатку полковника, Ёсик обратился к нему с ещё одним странным заявлением:

«Ты мне нравишься. И как мне кажется, ты тоже стесняешься, что мы с тобой грабим чужой клад. Но если один из нас погибнет до возвращения в Центр, я никому там не скажу, что ты стеснялся. А сейчас я снова пошёл туда.»

«Куда?» — спросил тот.

«Туда, — кивнул майор в сторону бело-коричневого холма. — Каждый раз, поднимаясь туда, я встречаю там того, кого там нет. Не было его там и вчера. Скорее бы только он оттуда ушёл!»

«Тебе нехорошо?» — всполошился полковник.

«Наоборот, мне хорошо! — ответил он. — Такое состояние, как будто разными частями моего тела управляют не один, а — разные центры.»

И вышел.

Вечером, как только перестал дождь, Ёсик спустился с холма. Согласно отчёту полковника, составленному за неделю до гибели от укуса саранчи, майор долго смотрел сквозь него в сторону Мёртвого моря. Наконец произнёс: «Он оттуда уже ушёл. А я вернулся сюда. И вот моё доказательство: я уже здесь!»

«Кто?» — осторожно спросил покойный полковник.

«Я, — ответил Ёсик. — Ишуа! Учитель! Мессия!»

«А точнее?» — настоял покойник.

От Мёртвого моря Ёсик взгляда не отвёл:

«Я! Иисус Христос!»

Наутро два «сейсмолога» вывезли майора в Иерусалим.

Так же торопливо лаврентиевские гвардейцы доставили его оттуда через Стамбул в Москву.

Центр проявил поспешность из опасения сорвать операцию с кладом. По его мнению, Ёсик теперь уже вполне мог признаться в Палестине кому угодно, — не только мусульманину, — что он Христос. Хуже: признаться, что Центр располагает ключом к кумранским текстам.

После первой же беседы с Паписмедовым в психотделении больницы МГБ Лаврентий не согласился с врачами. Нет, сказал он, майор ничуть не спятил и лечиться ему не от чего. Как, дескать, майором был, так и остался.

Но поскольку он стал уже и Христом, то какое-то время, до лучших времён, майором и останется.

Иными словами, вопрос о продвижении в подполковники откладывается. И мы, мол, — до лучших времён, — вынуждены отнестись к нему, как к сотруднику, для которого будущее уже позади…

11. Мы все рождаемся сумасшедшими…

А как такое-растакое может быть? — удивился Маленков, когда Лаврентий рассказал нам эту историю за ноябрьским ужином в честь Октября. Как, мол, один человек может быть двумя, тем более, что один из этих двух мёртвый? И — засранец — залился гадким бабьим хохотом.

Вдобавок он был одет во всё белое: китель, брюки, даже туфли… Жалко, что после меня, кроме этой Матрёны, заведовать страной некому. И жалко, что Лаврентий не русский. Нерусского больше не потерпят.

Я тоже, как правильно напомнил мне Власик, посмеялся. Не над Ёсиком — над Матрёной. И все вокруг загоготали. Над Ёсиком.

Лаврентий тоже хихикнул — из солидарности, но потом принялся разъяснять Матрёне, что «такое-растакое» очень может быть и бывает: один человек вполне может быть двумя. Тем более, если один из этих людей — бог.

Лаврентий умница! Поэтому в общении с ним я делаю всё, чтобы он в этом сомневался. Но устаю. Ибо за один час он гостит у меня дольше, чем другие за целый день. Но он умница — и от этого никуда не деться даже ему…

Если у человека есть воображение, объяснил он Матрёнушке-дурачку, то он может стать не только мёртвым или богом, но даже бабочкой. Один китайский философ вообразил, что он бабочка. И с той поры никогда уже не был уверен, что он вовсе не бабочка, а всего лишь китайский философ, вообразивший себя бабочкой…

И — посмотрел на меня. Я не рассмеялся, — подавил смех. И за столом возникла тяжёлая пауза.

Как и всякая притча или афоризм, сказал я наконец Лаврентию, эта притча или афоризм соответствует истине не абсолютно. Эта притча или афоризм содержит в себе либо полправды, либо полторы.

После этих слов пауза стала более тяжёлой…

Я не помню — что ещё сказал из того, о чём подумал. А подумал о том, что таких, как Ёсик, считают сошедшими с ума. Но сойти с ума нелегко. Сумасшедший — это не глупец.

Сходя с ума, не ум человек теряет, а наоборот, освобождается от того, что есть не ум. От злободневного рассудка.

Ум и рассудок — классовые враги. Ума без воображения не бывает, а воображение, в отличие от рассудка, благородных кровей. Не плебейских. Но дело в том, что мы все — каких бы ни были кровей — рождаемся сумасшедшими. И цари, и холопы. Некоторые — революционеры и художники — сумасшедшими и остаются.

Не каждый способен быть им. Людей много, а душ столько же, сколько было всегда, ибо душа есть частица бога, а он — как был один, так один и есть.

А что есть душа — не объяснить, хотя каждый, у кого она есть, это знает. Если же у него её нету, он и не поймёт. Нету у многих: людей теперь слишком много. Только за полвека на земле родилось их и сгинуло больше, чем за всю историю.

И всё-таки в каждом человеке — пока не всё в нём захвачено рассудком — успевает побывать душа, на которую он накладывает свою печать. Но всякая душа до прихода к нам где-то пребывала, а поэтому человек с душой — это не только этот самый человек, но и ещё кто-то. И ещё. И ещё. Много разных печатей.

Никого из этих «ещё» ни сам этот человек, ни другие вокруг него не знают. Никогда их голосов ни он, ни другие не слышали. А потому ни себе, ни другим он сумасшедшим не кажется. Он даже может казаться и себе, и всем цельным человеком. Чего в природе не бывает.

Я, например, никак не цельный человек. А назвал себя Сталин.

Для чего?