История человечества ничем не отличается от естественного эволюционного процесса, ее волны и течения, то могучие, то вялые, идут по случайному пути, сливаются и дробятся, часто теряются в песках. История не обнаруживает совершенно ничего такого из сферы высоких понятий, чего бы придерживалось большинство; ничего, о чем можно было бы сказать, что оно возникает всякий раз, в неизменном и ясном виде, словно бы по предопределению свыше. Уж если бы высокая мораль, прогресс и гуманизм действительно существовали бы, они бы явственно просматривались как инварианта, устойчиво проявляющая себя сквозь пассионарные вспышки и субпассионарные затухания в истории развития народов. В этом случае не было бы бесконечной вражды и взаимного уничтожения, и остатки цивилизаций не оставались бы погребенными под толстым слоем перегнившего дерьма.
История человечества управляется всем чем угодно, но только не тем, что составляет суть высоких идеалов. Да и сами эти идеалы существуют всего лишь как слабенькая традиция, кое-как поддерживаемая отдельными кучками мечтателей-идеалистов, которым никому нет даже надобности затыкать рта — настолько слабы их голоса, не поддержанные большинством. Да и в самих этих голосах, к сожалению, нет научной убежденности, а есть только неизвестно откуда взявшаяся вера, часто толкающая этих несчастных на самопожертвование. Но ведь это самопожертвование должно же вести к чему-то позитивному! А оно не ведет. Взять к примеру Ганнибала, который жертвовал собой ради Карфагена, ведя бесконечные войны с Римом. Ведь если бы ареопаг Карфагена поддержал Ганнибала и прислал ему войска, и карфагеняне взяли бы Рим, то по утверждению Гумилева, не было бы ни Аппиевой дороги, ни трактатов и учебников на латыни, читавшихся на протяжении многих веков, и вообще — много чего не было бы в современном мире. Но Лев Гумилев благоразумно умалчивает о том, во зло или во благо мировому развитию был бы взят Ганнибалом Рим. Да и никто этого точно сказать не сможет. В истории нет сослагательного наклонения, это ходячая истина, против которой нет аргументов. Возьмем более свежий исторический пример: если бы не борьба Жанны д'Арк и ее сподвижников, потомки тогдашних французов и англичан образовали бы этносы, отличные от современного. Но разве факт, что эти этносы были бы в чем-то хуже тех, которые сложились в результате действительного течения истории? Так за что же Орлеанская дева пошла на костер? То, что кажется самым ценным и важным в текущий момент — родина, народ, традиции, религия, империя, республика — теряет всякий смысл при увеличении временных масштабов рассмотрения. Вот поэтому Лев Гумилев и относит пассионарность к сугубо иррациональным явлениям в человеческом поведении, а моральной ее оценки вообще предпочитает не давать, потому что этот способ оценки к таким явлениям просто не применим.
Таким образом, жертвовать собой во имя высших идеалов совершенно бесполезно: ведь ни в природе, ни в истории нет ничего реально существующего, сопоставимого с этими высшими идеалами, а отдавать жизнь за бесплотную химеру — и вовсе глупо. Еще более глупо приносить себя в жертву ради чего-то сиюминутного и непрочного, что сегодня есть, а завтра нет. Какой в этом смысл? Ровным счетом никакого.
Посмотрим, тем не менее, на вещи и с другой стороны. История показывает, что в почти в любой из более или менее развитых культур из всех наук в первую очередь развивались астрономия и логика. Надо сказать, что логика, ее структура, способ формулировок и т. д., во всех культурах — арабской, индийской, китайской, европейской — в разные времена и в разных странах, если отбросить ее внешнее оформление, была одинаковой. Логика, как известно, составляет основу любой другой науки, а в жизни логика диктует последовательность действий, необходимых для достижения цели. Но сами цели диктует, увы, не логика. Цели диктует также и не этика, не нравственность и не мораль, а человеческие страсти. Страсть — явление абсолютно иррациональное, алогичное и аморальное, но именно она, согласно теории пассионарности, определяет течение истории, и я вполне с этим согласен.
Чтобы ученый мог оставаться ученым, он не должен быть подвержен страстям. Нравственность и мораль — это не просто кодекс поведения, это целый набор устойчивых, сильных и глубоких чувств, а кодекс поведения — это лишь внешнее выражение этих чувств. Хотя нравственное чувство и не возникает в душе человека само по себе с такой легкостью, как возникает вульгарная страсть, но укоренившись в человеке под влиянием достойного воспитания, которое имеет счастье получить лишь явное меньшинство из всех, родившихся на свет, нравственное чувство часто не уступает по своей силе, глубине и физиологическим проявлениям тем природным страстям, для зарождения которых воспитания не требуется вовсе. В этом смысле нравственное чувство можно считать одним из свойственных человеку страстей или чувством, чрезвычайно близким к обычным страстям, но которое, однако, требует дополнительных специальных усилий для его пробуждения и успешного развития. При достаточной физиологической близости вульгарной страсти и нравственного чувства, в социальном плане эти чувства являются очевидными антагонистами, в том смысле, что вульгарная страсть зарождается в личности спонтанно, а нравственное чувство возбуждается у личности специальными манипуляциями, совокупность которых и называется воспитанием. Так может быть нравственное чувство всё же не является страстью? Может быть, его столь сильная зависимость от общественного воздействия указывает на иную природу этого чувства и говорит о том, что оно в корне отлично от страстей? Увы! За исключением трудности развития и поддержания, ни в чём ином такого отличия усмотреть нельзя. Главным критерием является то обстоятельство, что нравственность совсем не логична, не рассудочна, она столь же иррациональна сколь иррациональная и необъяснима с точки зрения логики любая человеческая страсть. И хотя нравственность и противопоставлена страсти в качестве индивидуального регулятора поведения, она была и остаётся страстью, правда особой страстью, страстью с обратным знаком. Страстью одобряемой, страстью поощряемой, страстью, выбранной в качестве орудия, которое должно компенсировать и уравновесить вульгарные, спонтанные страсти, порицаемые и осуждаемые обществом.
Нравственное чувство питает определенные мотивы поведения, которые реализуются в специфических поступках, и этот стиль поведения оформлен в более или менее ясный и общепринятый кодекс поведения, именуемый моралью. Согласно всем существующим канонам, обществанная мораль, питаемая нравственным чувством добропорядочных граждан, стоит, или по крайней мере, должна стоять на пути порока. Но к сожалению, гораздо чаще мораль бывает питаема чувством утонченного лицемерия и служит для порока изысканной приправой, придавая последнему особую пряность и неповторимый аромат. Вот над этой-то плутоватой, гниловатой моралью и надстроена формальная этика, то есть, общественные нормы поведения, которые, как и мораль, направленны исключительно на то, чтобы компенсировать разрушительность и необузданность человеческих страстей. Все эти предохранительные механизмы, однако, работают по принципу амбарного замка, который охраняет содержимое амбара исключительно от честных людей. Уж если кто-то захочет сожрать тебя с потрохами, то ни мораль, ни этика твоего врага не остановит и тебя не спасет. Уповать на десять заповедей можно с таким же основанием как уповать на действенность молитвы против бури, разрушающей твой дом. Заповеди сами по себе, а страсти сами по себе. Так было, так есть и так будет.
Все эти явления, связанные со страстями, ни в коей мере не должны касаться чувств ученого ибо все они алогичны. Мудрый человек, ученый, должен уметь побеждать собственные страсти собственным рассудком, а не теми жалкими инструментами, которые дает ему его несовершенное, неразумное, одержимое страстями окружение. Все, что основано на вере, на иррациональной, алогичной, априорной убежденности, должно миновать ученого. Ученый никогда не должен допускать такие вещи внутрь себя, если он желает оставаться абсолютно беспристрастным и сохранять логику. Таким образом моя личная мораль состоит в сознательном истреблении внутри себя всякой морали, а моя этика состоит в неподчинении никакой этике.