— Quod gratis asseritur, gratis negatur! — извлёк из себя Займ и, разволновавшись, погладил лысину. — Что голословно утверждается, голословно же отрицается!
Эта фраза впервые и ввергла в восторг не только Габриелу и Джессику, но, разумеется, и старушку.
— Quod gratis asseritur! — воскликнула она. — Мужчинам так идёт латынь!
Тогда я, кстати, впервые и заметил, что между исчезнувшими бровями на её запудренном лице гнездилась бородавка. Нижнюю половину лица рассмотреть мне не удалось по причине, доставившей дополнительную радость: её закрывал тугой шёлковый мешочек, в котором теснилась правая грудь стюардессы, облокотившейся на кресло.
— А вы утверждаете чушь! — бросила старушка мне. — И к тому же gratis, голословно!
— Нет, мадам! — обиделся я. — За мною, видите ли, стоят лучшие народы мира! Все они говорят одну и ту же фразу, когда говорят, будто им что-то стало ясно. Они говорят: «Я вижу!» — и обвёл присутствующих смелым взглядом. — Видение есть понимание, мадам! Я и сам только что сказал: «Видите ли?» Дескать, понимаете ли?.
Произнесённое придало мне уверенность, и я добавил:
— Quod erat demonstrandum, мадам, хотя manifestum non eget probatione! Позвольте перевести: «Что и требовалось доказать, хотя очевидное в доказательстве не нуждается»!
Габриела с Джессикой среагировали одинаково: разогнули стан и переглянулись. Стоило стюардессе убрать свой корпус из-под носа Займа и выпрямиться, профессор жадно вздохнул и повернулся к Джессике:
— Мисс Фонда! При всем к вам уважении, и к вам, Габриела, вы неправы, если сочли, что он убедил вас, — и кивнул в мою сторону. — Он утверждает, будто видение и есть понимание, — и Займ снова не назвал меня по имени. — Но убедил-то он чем? Словами! Как видите, слушание и необходимо для понимания, понимаете? И он неправ!
— Конечно, неправ! — качнулась бородавка в проёме между креслами. — Поверьте мне, я в прошлом из журналисток! — и на синих губах старушки треснула жёлтая улыбка.
— Не верьте! — закапризничал я. — Как можно верить тому, кто из журналисток?! Даже если это в прошлом! Или политикам? А я философ! Верить надо мне, пусть даже у вас и мелькнули сомнения! Вера не исключает сомнений! Наоборот: сомнение — элемент всякой веры!
— Это же демагогия… — удивился Займ.
— Я вас не оскорблял! — буркнул я.
— Я и не думал… — вставил Займ.
— А это видно! — перебил я его. — И не перебивайте! Политики и журналисты осквернили мир, потому что продались толстосумам: народ уже не способен размышлять — только верить! «Поверьте этому, поверьте другому! Новые факты да новые истины!» Истина, видите ли… Чёрт! Опять — «видите ли»! Истина не меняется, господа! Извините, — «девушки»! Истина остаётся всегда и везде истиной, так же, как не меняется нравственность! Меняются — да! — заблуждения, и меняются из поколения в поколение! Так же, как меняется во времени не нравственность, — нет! — а формы безнравственности! А слова мешают пониманию, слова — это наркотик! Так считал даже Киплинг, а Киплинг, дорогие девушки, то есть — не только девушки, а вообще все, то есть, и дамы и господа! Киплинг, дорогие мои, хотя тоже писака, но классик!
Обратив внимание, что даже старушка смотрела на меня уже обожающими глазами, Займ пошёл на мировую:
— Давайте закругляться! Если я и политик, то политика у меня простая: людям пристало жить в мире и даже, знаете, дружить…
От призыва к миру мне стало не по себе — тем более, что si vis pacem para bellum, то есть, перевёл я в уме, если хочешь мира, — а особенно, если не хочешь его, — готовься к войне. И всё-таки, повинуясь античной традиции, я остановил меч над грудью поверженного гладиатора в пенсне и вскинул глаза на Джессику с Габриелой: ваше слово, девушки; впрочем, не надо слов, для понимания достаточно жеста — пальцем вниз или пальцем вверх!
Сигнал поступил из забытого источника.
— Дорогой! — произнёс Мэлвин Стоун и поднялся с кресла. — Умоляю вас, не надо мира! Вам есть что сказать!
— Ещё как есть! — вздохнул я и с радостью взмахнул мечом. — Профессор, если б вы и были Платоном, а мы с вами стали бы вдруг непонятно почему дружить, то вот что сказал бы я urbis и orbis, городу и миру: «Amicus Plato sed magis amica veritas!» Дружба дружбой, но истина дороже!
Займ рассмеялся и стал аплодировать.
Женщины — с серьёзным видом — мгновенно к нему присоединились, а Мэлвин Стоун, захлёбываясь от восторга, выкрикнул:
— Cogito ergo sum!
10. Путь к веселью лежит через веселье
Не выдержал теперь и я — прыснул со смеху. Займ затопал ногами и затрясся в хохоте. Вокруг Стоуна сгрудились пассажиры с задних кресел, не желавшие упускать своей доли веселья — улыбались той напряженной улыбкой, когда готовишься грохнуть со смеху по любому поводу. Займ смеялся так заразительно, что осклабился даже Стоун, недопонимавший причину неожиданного веселья.
— А что, Джейн, не так? — пригнулся он на корточки перед Джессикой. — Я сказал неправильно?
— Правильно, правильно! — хохотал Займ, отирая кулаком повлажневшие глаза. — Cogito ergo sum!
— Конечно, правильно! — обрадовался Стоун и тоже начал смеяться, посчитав, вероятно, что недооценивает своё остроумие. — Cogito ergo sum! Мыслю, значит, существую… Прекрасно ведь сказано! — похвалил он себя и рассмеялся смелее. — И вовремя…
Теперь уже смеялись все. Просто потому, что смеялись все. А смеялись все потому, что стадный и беспричинный хохот — естественное состояние людей, догадавшихся, будто путь к веселью лежит через веселье.
Габриела хохотала беззвучно, как бы ныряя в воду, хотя время от времени — чтобы не захлебнуться — ей приходилось выбрасывать голову из воды и повизгивать, чего она стеснялась и потому затыкала себе рот мешочком с наушниками.
Джессика смеялась звонко, но неровно, словно барахталась голая в ледяной воде. Когда ей становилось невмоготу, откидывалась назад и тоже закрывала лицо целлофановым мешочком.
Среди пассажиров, рядом с юношей с кислым мусульманским лицом, стояла дородная дама очень средних лет. Смеялась особенно потешно — не двигая раскрашенной головой, вздрагивала корпусом и взмахивала локтями, как индюшка крыльями. При этом таращила глаза на «звезду», не веря тому, что можно выглядеть так привлекательно без разных румян, благодаря которым её собственное лицо смотрелось как смазанный снимок торта.
На ней было тесное зелёное платье с красными пуговицами. Одна из них, у пуповины, расстегнулась под давлением и пригласила окружающих заглянуть вовнутрь.
Окружающие приняли приглашение, а её спутник, чернявый юноша с подвижным носом, забеспокоился и, протянув волосатую руку, услужливо эту пуговицу застегнул. Дама сконфузилась и метнула на юношу гневный взгляд. Он оскорбился, снова потянулся к пуговице и вернул её в прежнее состояние — расстегнул…
Сцена произвела на раздражённую счастьем толпу такое же действие, как если бы плеснули в костёр спирта. В салоне поднялся визг, и пассажиры стали корчиться от хохота, угрожающего поджечь уже и задние отсеки.
Мэлвин Стоун заключил, что публика открыла в его латинской шутке новые взрывные залежи остроумия — и ликовал, как младенец. Не поднимаясь с корточек и уронив голову на колени «звезды», он затрясся в гомерическом хохоте, выкрикивая при каждом быстром вздохе одно и то же: «Cogito ergo sum!»
— Умереть можно! — восклицала при этом Джессика сквозь заливистый смех и теребила ему седые волосы.
— Запросто! — визжала стюардесса, прижимая ко рту целлофановый мешочек, весь уже измазанный помадой.
Займ истерически стучал кулаками по своим и моим коленям и рычал при этом: «Cogito! Cogito! Cogito!»
Вдохновлённый благоволением «звезды», Стоун вскочил на ноги и запрыгал на месте, как полоумный. Не шее у него вздулись синие перепутанные шнуры жил.
— Умереть же так можно! — кричал я Займу в ухо и указывал на стоунову шею в опаске, что один из шнуров вот-вот лопнет.