— Я же сказал: готовлюсь к концу. А смеялся потому, что представил себя на месте капитана Бертинелли, — и мои ладони соскользнули к её запястью. — Я бы на его месте начал с таких слов: «Дорогие братья и сёстры!»
— Почему? — смешалась Габриела и посмотрела на мои пальцы вокруг своего запястья. — Что имеете в виду?
— В такие моменты… — произнёс я и тоже опустил взгляд на её запястье. — Не знаю как объяснить… Ну, в такие моменты людей спасает только тепло, — и разволновался. — Человеческое тепло…
Габриела перестала вызволять руку:
— В какие моменты? — и поправилась. — Спасает от чего?
— В последние моменты! — пояснил я. — Юмор и тепло. Это спасает всегда, но я вот подумал сейчас, что по-настоящему мы начинаем ощущать жизнь только — когда подходит конец…
Ответить она не успела: самолёт дёрнуло вниз, а её швырнуло в сторону. Я удержал её за талию, развернул к себе и властным движением усадил в своё кресло. Сам присел напротив, на ящик.
— Что вы со мной делаете? — пожаловалась Габриела.
— Как что? — удивился и я. — Усадил вас в кресло. По-моему, уже началось… — и опустил ладони на её колени.
— Что началось? — взглянула она на мои руки.
— Хватит! — буркнул я раздражённо. — Вы и там будете делать вид, что ничего не происходит… Как в этом анекдоте про стриптиз…
— Про стриптиз? — удивилась Габриела.
— Бертинелли рассказывал. Чтобы отвлечь людей… Вы так и поступите: разденетесь и — пока будем падать — будете делать вид, будто всё прекрасно! А если кто-нибудь вывалится из окна и полетит вниз, вы ему бросите вдогонку плед, чтобы не простудился. Да-да! А если вдруг мы с вами там встретимся, вы и там будете притворяться… Да-да, будете!
— О чем вы говорите? Где там?
— Там! — сказал я и кивнул головой на небо.
— Мы идём не туда, — волновалась Габриела, — а наоборот, вниз…
— Ну вот, перестали играть! Но оттуда, — кивнул я вниз, — все мы поднимаемся туда! — и снова мотнул головой вверх.
В полном конфузе Габриела промолчала и, дёрнув коленями, сбросила с них мои руки. Потом, уподобившись вдруг духу, пришибленному тяжестью пышных форм, вскинулась, но, не сумев выпорхнуть из кресла, подалась вперёд, чтобы поставить себя на ноги.
Я не отпрянул — и из третьей, «социальной», зоны, измеряемой дистанцией от трёх до полутора метров, корпус Габриелы по отношению к моему оказался сразу во второй зоне, именуемой в науке «личной» (от полутора метров до сорока шести сантиметров), тогда как наши с ней лица — в первой, «интимной», включающей в себя «сверх-интимную» под-зону. Радиусом в пятнадцать сантиметров.
После краткого замешательства в эту под-зону нас целиком и затянуло — а головы наши, сперва осторожно коснувшись друг друга, сразу же завязли в густом смешавшемся дыхании.
27. Оболванивающая непраздничность бытия
Скорее всего, Габриелу удивило то же самое, что и меня: неподобающая ситуации нежность поцелуя. Он был начисто лишён того терпкого привкуса страха перед близостью восторга, который доступен только странникам.
Я не спеша принялся ласкать её прохладные губы и прислушиваться к растраченному запаху красного мака, переманивавшего меня в не мой, посторонний, мир мягких изгибов и изобилия.
Припав к Габриеле, я наслаждался надёжностью женской плоти, враставшей в мой собственный организм и избавлявшей его от привязанности к себе. Я ощущал сладкое чувство высвобождения из оков, связывавшими меня с самим же собой. Поэтому, вероятно, я и перестал ощущать себя.
Отдельно меня уже не было. Не осталось уже и ничего из того, что недавно было именно и только во мне: ни мысли, ни страха перед следующими мгновениями, ни памяти о предыдущих. Я не обладал уже собою. Перестал осязать даже её, Габриелу. Было лишь состояние растворённости в чём-то безграничном и женском.
Но потом — так же внезапно — поцелуй себя истратил. Перестал быть.
Настала пауза полного бездействия.
Мы с Габриелой открыли глаза и уставились друг на друга.
В её зрачках я разглядел то же самое, что она, должно быть, — в моих: спокойное удивление. Не тронутое ни чувством, ни мыслью.
Когда сошло на нет и удивление, я стал возвращаться в себя, но чувство, недавно потянувшее меня к этой женщине, не возвратилось. В том самом месте, где оно во мне было, растекалась теперь пустота, ибо никакое чувство не способно длиться без желания о нём думать…
Продолжалось зато другое настроение. Завязавшееся во мне сразу же после того, как я приник губами к дыханию Габриелы. Безразличие к предстоявшей катастрофе.
Самолёт, между тем, не только уже не встряхивало — сходило на нет и дрожание.
— Почему это вдруг мы не идём вниз? — возмутился я.
— Как же не идём? — удивилась в ответ Габриела, которая только недавно предстала предо мной духом, а сейчас походила на куклу, пусть и не мёртвую, но никогда ещё живой не бывавшую. — Туда и идём. И скоро садимся…
Прежде, чем проникнуть в смысл услышанного, я обратил внимание, что случившееся между нашими губами Габриелу ничуть не смущало. Бросив уже на меня свой дежурный уверенный взгляд, она нащупала левой рукой в кармашке жилета сиреневую губную помаду со стеклянным наконечником и, дождавшись, пока я заморгал, отвернулась к стеклу, заглянула в него и дежурным же голосом изрекла:
— «У нас только одна жизнь, и фирма „Ореоль“ настаивает, что прожить её надо с сиреневыми губами»!
Никакой разницы между собой и ею я не видел. Либо теперь, либо прежде, либо же и теперь, и прежде, она скрывалась за масками. Пусть даже все они были её собственными. Когда Габриела закончила закрашивать себе стёртые губы и развернулась ко мне, я наконец спросил:
— Говорите — «скоро садимся»?!
— Я и поднялась к вам сюда, чтобы вернуть вас на ваше место… Потому что, правильно, скоро садимся…
— То есть, идём, говорите, на посадку?
— Давно, говорю, идём — и садимся через полчаса… А вам, повторяю, надо идти к себе и пристегнуться, — и она стала выбираться из кресла.
Когда Габриела подалась вперёд, и корпус её снова вернулся во вторую зону, мы обменялись мимолётным взглядом и отпрянули друг от друга.
Выпрямившись на ногах, она — близко от моего лица — стала поправлять юбку на коленях. Как и прежде, до взлёта, они мелко подрагивали в тесных сетчатых чулках. Тогдашнее плотоядное чувство ко мне, однако, не вернулось. Быть может, как раз потому, что я разглядел в ней своё отражение и перестал воспринимать её как нечто чуждое. И тем самым к себе влекущее.
А быть может, дело обстояло проще — как и бывает между странниками, которые всякий раз надеются, что наслаждение поможет им отряхнуться от оболванивающей непраздничности бытия.
Поэтому ведь мы и вкладываем в наслаждение со странником все свои силы. Все, за исключением того, которой быть не может: знания странника.
Непраздничность жизни, подумал я, есть единственно нормальное её состояние; так же, как и единственно нормальной является любовь к человеку через знание его. Но избегая непраздничности, мы ищем сверх-человеческое посредством наслаждения со странником. Без знания его и без любви к нему. Не будучи, стало быть, человеком. И каждый раз это наслаждение завершается разрушительной грустью, ибо, не поднявшись до человеческого, невозможно его превзойти.
Наслаждение со странником не заканчивается чувством праздника или нарастанием прежних сил, которых снова не станет хватать для преодоления тоски бытия. И эта тревожная догадка — не как мысль, а как ощущение — возникает всякий раз. А иногда оно приходит и долго не отпускает…
— Ну! — потребовала она. — Отпустите же…
— Так просто? — опешил я. — И всё?
— Нет, не всё! — и протянула мне правую руку, в которой всё это время, как я только что заметил, держала синюю тетрадь. — Это от доктора Краснера: я его сюда не пустила… Он, кстати, и сказал, что вы здесь…
Я забрал тетрадь, тоже поднялся и направился к выходу. У винтовой лестницы, едва миновав гардину, за которой находился Стоун и которую поэтому я быстрым шагом и миновал, замер. Мне почудилось, будто кто-то глухо постанывал, но, вспомнив, что покойники не умеют даже стонать, я обернулся к Габриеле и пропустил её вперёд.