Изменить стиль страницы

– Вам, наверное, со всеми вашими путешествиями нечасто случалось исповедоваться последние месяцы?

Гремин ждал этого вопроса. Ждал и опасался.

– Это мой грех, отец Федор.

– А вы не волнуйтесь, Андрей Николаевич, исповедь – дело тонкое. Здесь спешить нельзя. Когда почувствуете, что готовы – скажете. Если вам проще исповедаться человеку ваших лет, – не стесняйтесь, скажите. Это в порядке вещей. У нас есть отец Владимир – ваш ровесник. До Рождества еще время есть.

Слово за слово Гремин рассказал отцу Федору всю свою жизнь, и не только официальную, «заготовленную», но и кое-что из настоящего, чего, наверное, не стоило рассказывать. Отец Федор не был ни крупным церковным деятелем, ни теологом. И вообще, видимо, не был особым интеллектуалом. Но был опытным человеком, умел располагать к себе людей.

Хотя что-то неуловимое все-таки настораживало. То ли мимолетный разворот широких плеч, вовсе не сутулых, то ли неожиданно мощные желваки на сжатых скулах, то ли взгляд… Однажды Гремину довелось наблюдать отца Федора, одного, в пустом, полутемном храме. Тот словно ощупывал, проверял на прочность церковную утварь тяжелым, недобрым взглядом. Гремину тогда еще подумалось – не хотел бы он оказаться под этим взглядом на месте какого-нибудь семисвечника. В такие минуты отец Федор если и напоминал сельского попа, то не из наших дней, а из прошлых веков, когда за веру поднимали не только крест, но и меч.

Отец Гермоген являл собой полную противоположность отцу Федору. Этот, из гвардейских офицеров, был лет на пять постарше отца Федора и в годы Первой мировой войны, будучи полковником российского Генерального штаба, возглавлял отдел по агентурной работе за рубежом. В этом качестве не меньше, чем отлаживанием агентурных сетей в Австрии и Германии, он занимался выслеживанием русских революционеров. И неплохо преуспел. Неудивительно поэтому, что после революции за голову отца Гермогена – тогда еще Николая Игнатьевича Стольникова – новая власть назначила немалую награду. Самого Стольникова не поймали, зато взяли его семью и от бессильной злобы, а больше, наверное, по пьяни, всех сожгли в паровозной топке – жену и трех маленьких детей: двух дочек и сынишку – восьми, пяти и трех лет.

Стольников едва не рехнулся умом. Несколько недель провел в бреду. И очнулся другим человеком. Когда он наконец добрался до Омска и возглавил у Колчака контрразведку, так не зверствовал никто на фронтах гражданской войны. Он, до революции державший в кабинете концертный рояль и ночами любивший играть Вагнера, теперь своими руками сдирал кожу с арестантов, вытягивал жилы, зашивал во вспоротые животы живых кошек.

Так минуло несколько лет. Опомнился Стольников только в Харбине в 1922 году, с неутоленной ненавистью к Советам и не менее жгучей ненавистью к самому себе. Он принял постриг и двадцать с лишним лет отмаливал грехи колчаковских застенков. Промерзал до костей в скиту в Синь-Цзяне, на высоте 5000 метров, учил грамоте детей индейцев на медных рудниках в Перу, перевязывал культяпки прокаженным в лепрозории во французском Конго.

А когда Гитлер кинулся на СССР, отец Гермоген промолился на коленях, не вставая, двое суток. Затем снял рясу, зашил в подкладку старого пиджака ладанку с мощами святителя Нила и положил в старенький вещевой мешок три вещи, с которыми не расставался никогда: фамильное Евангелие с вклеенной фотографией семьи, браунинг – подарок императора и истертую партитуру заключительного акта «Гибели Богов» Вагнера. И стал пробираться на фронт.

Через полсвета через французское Марокко, через Марсель – отцу Гермогену удалось наконец – добраться до оккупированной немцами Праги. Он записался рядовым в армию Власова. И прошагал в сапогах и с винтовкой три года войны. Спокойно, без эмоций сводя последние счеты с самим собой. Был несколько раз ранен, голодал, мерз. Но воевал грамотно. И выжил.

Вместе с остатками армии Власова сдался американцам. В лагере стал снова служить. Сперва за упокой душ умерших товарищей, а когда умер старый священник-серб, окормлявший их барак, подменил его. В 1947 году по протекции американского отдела специальных операций, где вспомнили, что делал полковник Стольников в Первую мировую и в гражданскую, отца Гермогена отпустили, и он пешком, по примеру германских паломников, пошел в Рим – город святого Петра через Авиньон, Милан, Ареццо, Сполето.

Его приютил греческий священник, настоятель миниатюрной церкви святого Варфоломея. Помог найти комнатку, разрешил раз в неделю служить. И главное – позволял играть на маленьком церковном органе. Русская православная церковь за границей назначила отцу Гермогену скромную пенсию. Так что ему хватало на хлеб, сыр в непостные дни, вино и ноты.

С отцом Федором у него сложились странные, причудливые отношения, словно эти два совсем разных человека, явно недолюбливавшие друг друга, были невидимо связаны между собой.

Впервые Гремин увидел отца Гермогена, когда тот шумно выходил из ризничной и обернувшись, раздраженно выговаривал:

– Ты можешь мне намекать на что угодно: что я служил у Власова, что меня освободили американцы. Я это не скрываю. Но это не меняет сути дела. Я русский офицер и никогда никому не продавался. Ты же, если не прекратишь свои игры, скоро окажешься на содержании у Советов. У них это очень хорошо получается. И если ты думаешь, что, помогая Советскому Союзу, ты служишь России, ты сильно заблуждаешься. Советский Союз – не Россия. Россия мертва. Ее уже не спасти и не воскресить. Нужно спасать ее душу. И свою тоже.

С этими словами отец Гермоген сильно хлопнул дверью, по-армейски повернулся на каблуках и столкнулся с Греминым.

– Честь имею, – кивнув совсем не по-монашески, бросил он и вышел.

Подоспевший отец Федор развел руками:

– Не суди строго, Андрей Николаевич. Крепко жизнь поломала отца Гермогена. Мне тоже досталось, но не так. Ему не понять, почему после смерти Сталина я перестал проклинать Советы в конце службы. Для него это предательство, а по мне другой страны у нас не будет. Знать бы, что мне там не припомнят Юденича, я бы вернулся, ей богу. А ты навести его как-нибудь. Вся его злость наполовину от одиночества.

Гремин воспользовался разрешением через пару дней. Предлог для посещения искать не требовалось. Для молодого православного исследователя в Риме не представиться немногочисленному православному духовенству было бы верхом глупости.

Жил отец Гермоген в крошечной комнатке на виа Куатро Фонтане. Дом, видимо, когда-то красивый и богатый, сейчас разваливался. Стоял пасмурный день, солнце с трудом продиралось сквозь низкие облака, и комната в одно окошко казалась погруженной в полумрак. Гремин различил топчан, покрытый истертым восточным ковром, две грубых табуретки, стол. На столе: початая бутылка вина, недорогого «Россо ди Монтепульчано», стопка книг, старинные ноты, половина французского багета. В углу киот с образом Спасителя и красноватой мерцающей лампадкой. По стенам иконы, дорогие, старинные, и книжные полки. На корешках французский шрифт чередовался с церковнославянским.

Отец Гермоген, в подряснике грубой серой шерсти, встретил гостя холодно.

– Что же, раз явились – садитесь! Попытку Гремина поцеловать руку отклонил.

– Не надо. Вы мне не прихожанин, я вам не пастырь!

Отец Гермоген сел у стола. Гремину указал на табурет напротив.

Когда глаза привыкли к полумраку, Гремин смог без спешки разглядеть его. Несмотря на годы лишений, порода пробивалась. Отцу Гермогену было лет семьдесят, и он выглядел по возрасту. Высокий, худой старик, все еще широкий в плечах и с прямой осанкой. Смугло-бледное лицо с пронзительными черными глазами и орлиным, с горбинкой, слегка загнутым носом. Не иначе как один из предков Стольникова, служа на Кавказе, взял в жены осетинскую княжну. Изрезанное глубокими морщинами лицо. На виске рубец от пули.

Еще при рукопожатии Гремин сообразил, что у отца Гермогена не хватает пальцев. Ему показалось, что собственная рука побывала в клешне. У священника были узкие кисти с длинными пальцами. Наверное, когда-то очень красивые, сейчас же – с непоправимо покрасневшей и растрескавшейся кожей и узловатыми суставами. На правой руке отсутствовал указательный и две фаланги среднего пальца. Что оставалось, обезображивал рваный шрам. По своему партизанскому опыту Гремин знал, что такие шрамы случаются, когда пуля ударяет по пальцу, лежащему на спусковом крючке.