Изменить стиль страницы

Гремин смотрел на резидента широко открытыми глазами, колоссальным усилием воли подавляя собственные мысли. Он себе налил рюмку граппы и медленными глотками выпил. Как воду. Не чувствуя крепости. Очнулся.

– И вот круг замкнулся. Я знал, что он замкнется. Я знаю, что завтра, самое позднее послезавтра придет телеграмма, которой меня вызовут в Москву для обсуждения оперативной обстановки. На следующий день после приезда меня пригласит кто-нибудь из руководства, может быть, сам Серов. Мне инкриминируют, что я что-нибудь завалил, например операцию по устранению Тольятти. Или еще что-нибудь. Объяснять, что я действовал строго в соответствии с указаниями Центра и что «добро» на ликвидацию так и не было получено – бесполезно. По выходе от Серова мне предложат сдать документы и арестуют. Тут же. В приемной. И вовсе не потому, что я человек Берии. Я никакой не человек Берии! Меня назначали его приказом – да. Но его приказом назначали десятки тысяч человек по всей стране. Такова логика. И это правильно. У нас сейчас происходит очередная маленькая революция, а революция – всегда кровавая баня! – Резидент процитировал самого себя и, сообразив, подмигнул Гремину. – Так что все это правильно.

Он протянул было руку к бутылке, но передумал. До сих пор он не курил, а тут достал из кармана пачку папирос. Было очевидно, что в тот день конспирация беспокоила его меньше всего. Он достал папироску и закурил. Пачка осталась на столе. Гремин взглянул на нее. «Казбек». В тот вечер на Аппия Антика он подобрал окурок. Тоже от папиросы «Казбек».

– Что смотришь? Знакомые папиросы? Давно не видел «Казбек»? Ты что, думаешь, я возражаю, что меня арестуют? Да нет. Все абсолютно правильно. Неудачно только, что я мимо масти попадаю. Меня не расстреляют. Я не тяну на расстрел. Какой-то генерал-майор. Но я и не доживу до реабилитации и до возможного повышения – у меня хватает врагов. Я ведь не жалел никого – ни себя, ни других.

Они оба непроизвольно уставились в одну точку. На огонек папиросы.

По мере того как резидент пил и говорил, он все больше становился внятным, вменяемым человеком.

– Тебе повезло, что ты не успел стать частью этой системы. Если ты не веришь в коммунизм – хотя, наверное, веришь: ты же во французской компартии состоял, но мой тебе совет: уходи. Уезжай куда-нибудь к ебене матери. В какую-нибудь

Латинскую Америку. Куда угодно. Сейчас еще не поздно. Прикинься кем-нибудь. Растворись. Иначе достанут. Не мы, так ЦРУ.

– А операция «Гоголь»? Бросить все как есть?

– Ну и херню спорол. А впрочем, поступай как разумеешь. Теперь тебе никто мешать не будет. Не хочешь последовать моему совету исчезнуть – не исчезай. Может, у тебя и получится найти эти хреновы документы. Они есть. А если уж совсем сильно повезет, то, может, тебя даже потом не уберут. Хотя вряд ли. Скорее все-таки уберут.

Гремин запутался, как вести себя. Перед ним сидел человек, убивший Маркини, и давал советы, как выпутаться из создавшегося положения. Сомневаться, что это убийца, не приходилось. Только свой резидент мог обезоружить опытного, вооруженного и владевшего искусством рукопашного боя агента. Тот его не подозревал.

К тому же резиденту было проще через свою агентуру отследить встречу Гремина с Маркини. Наконец, резидент прежде служил в военной контрразведке. Он сам только что в красках описывал, как ему доводилось пытать.

Резидент будто прочитал мысли Гремина. Усмехнулся. Грустно. Погасил едва тлевшую папиросу.

– Давай выпьем по последней! Гремин в оцепенении даже не ответил.

– Ну не хочешь – как хочешь. Дело хозяйское. А я выпью, – и выпил, со смаком.

– А хочешь, я тебе помогу уйти? Запросто. И никаких проблем. Ты же не мальчик. Чего тебя щадить?

Гремин толком не сообразил, что случилось затем. Он только почувствовал сильную, резкую боль во лбу. И что-то липкое. Потом раздались чьи-то взвизги. Шум заваливаемых стульев. Придя в себя, Гремин понял: резидент держит его под дулом пистолета. Он, по всей видимости, не рассчитал силу своего движения. Или, наоборот, рассчитал. И разбил Гремину голову. Кровь солоноватой струйкой успела добежать до рта. Гремин облизнулся. Его потянуло на тошноту. Вокруг них образовалась пустота и тишина. Резидент рассмеялся:

– Не пугайся!

Он несильно толкнул Гремина дулом. Тот зашатался на стуле и на какую-то секунду потерял резидента из виду. Когда восстановил равновесие, тот уже стоял, приставив пистолет к собственному виску. Видно, резидент ждал, что Гремин на него посмотрит.

– Делай, как знаешь. Я не переношу боль. А меня станут пытать. Свирепо. Как я пытал.

Раздался выстрел. Гремина забрызгало кровью.

Часа через полтора они сидели вдвоем в конторке директора ресторана все с тем же комиссаром криминальной полиции, который допрашивал Гремина после убийства Маркини. Обменялись взглядами. Молча. Оба прекрасно понимали друг друга.

– Вы опять ничего не скажете?

– Нет.

– Убийств больше не будет?

– Надеюсь, что нет.

– Так и запишем: самоубийство советского дипломата. Мотив: боязнь ареста. – Комиссар кивнул на лежавшую на столе заляпанную кровью газету «Правда», ее нашли во внутреннем кармане пиджака резидента. В правом нижнем углу было сообщение об очередных арестах в руководстве МГБ. – А дело Маркини подержим на полке еще с полгода, потом закроем. Тихо. Объясним начальству, что убийца, по имеющейся агентурной информации, скорее всего, погиб. Так?

Гремин кивнул. Комиссар протянул ему руку.

– Будьте осторожны. К вашей персоне сейчас интерес не только у ваших коллег. И у белоэмигрантского подполья, и у ИКП, и у американцев.

И уже в дверях, другим голосом. Прежним, стальным:

– Но имейте в виду, если вы не оставите ваше расследование, в следующий раз разговор будет иной.

ГЛАВА 10

Марианна чувствовала, что Гремин удручен. Они оказались в тупике. Все подводило к выводу, что Гоголь был заурядным тайным гомосексуалистом. И хотя Гремин держал удар, Марианна видела: вся эта катавасия угнетала его все сильнее. Правда, ситуация поменялась радикально. Раскрылась тайна убийств, убийца покончил с собой. И все же Гремин не преодолел шока. Он постоянно оглядывался, словно ожидал нового подвоха.

Все это не могло не сказаться на их отношениях. Да, Марианна любила Гремина. Но она была дочерью высокого сановника и принадлежала к узкому кругу, который составляла старая знать, прелаты, высшие чиновники, банкиры и промышленники из старых родов. Она особо не рекламировала свой роман, хотя и не скрывала его. Она отдавала себе отчет в том, что ее друзья, и особенно друзья ее родителей, относились к ее истории с явным неодобрением. Гремин был ярким мужчиной. Любая из ее подружек, не раздумывая, запрыгнула бы с ним в постель. Но серьезные отношения…

Тяжелее всего была неопределенность. Гремина в любой момент могли убить или вывезти в Россию и там отправить в лагеря. Марианна не понимала зависимости Гремина, гражданина Франции, от московских властей. Он ей явно чего-то недоговаривал.

Вероятно, и Гремин чувствовал двусмысленность их положения. Он себя предельно контролировал. Иногда казалось, что он хотел ей что-то рассказать, объяснить, но не мог. Они любили друг друга. По-настоящему. И боялись, что их любовь окажется сильнее их самих. Превратится во всепоглощающую страсть и их раздавит. И, словно по взаимной договоренности, они придерживали себя. Чтобы потом было не так больно при расставании, в чем они не сомневались. Свою любовь они стали воспринимать с легким юмором, как ветрянку в детстве, ею лучше спокойно, безропотно переболеть, чтобы потом не осталось шрамов.

Неудивительно, что при такой почти медицинской осторожности их роман деформировался, утратил изначальную свежесть и бесшабашность. Они стали меньше появляться на людях, им стало не о чем говорить, кроме как об их общем деле. Но их по-прежнему мощно влекло друг к другу.

Марианна знала в своей жизни не слишком много мужчин. Но она имела опыт. И понимала, что ей нравится в постели. Ей никогда ни с кем не было так хорошо. Ни у кого не получалось так ловко, естественно раскрывать ее, буквально выворачивать наизнанку, заставлять плакать и кричать от наслаждения. Они занимались любовью самозабвенно, часами. Чуть ли не каждый день. Пока Марианна так хотела Гремина, она не смогла бы его оставить. Уже ради одной этой безумной радости стоило принять унижение и боль их неестественного романа.