Он прыгнул в омут, успев схватиться за трусы в полете.
Врезался – и прямо в глубину. Глаза были широко раскрыты, но даже полуденное солнце не пробивало до дна, где обитало чудо-юдо килограмм на сто – осклизлое тело, только усы шевелятся.
Вылетел пробкой, отхлестнул волосы.
Когда вылез, тетка сказала: "Ишь…" Другая, которая мазала ей спину, бросила взгляд на мокрые его трусы.
Он бросился в свои кусты. Не снимая, отжал, влез в штаны, надел майку и поднял сетку, набитую кирпичами черного хлеба, за которым был послан в военный городок.
Солнце стояло так высоко, что надо возвращаться напрямую. Через дорогу, разъезженную танками. Через форт с учебными траншеями и блиндажами. Через ельничек, на который выходили окна ДОСов. Все это время он не мог бежать – можно напороться на обрывок колючей проволоки. На осколок бутылки. На ржавую банку, вскрытую штыком.
Ельник шел вверх, потом был спуск, поросший вереском, потом снова подъем к полотну железной дороги.
Сильно пахло шпалами. В обе стороны не видно ничего, но, когда приложился к горячей рельсе, дорога загудела, как живая. Маленький отрезок на линии Москва-Берлин. По этой дороге мать, которую забрали в ходе карательной операции "Фриц", угоняли в немецкое рабство. Эту дорогу отец с другими партизанами взрывал. Сейчас их отряд таился в этом бору за соснами.
"Руссише швайн!" Сжал кулаки и наставил ствол шмайссера. Так себе вообразил, что чувствовал даже натянутый ремень. Описал худым своим плечом дугу: "Та-та-та-тататата!" Фюрер патронов не жалеет. Заводы всей Европы работают на наш Восточный фронт. "Та-та-татататтатата!" Карательным отрядом, размножась на длинную цепь в серо-зеленом, он наступает на эти леса, таящие смертельную угрозу. Короткие сапоги, которые не по зубам гадюке. Рукава закатаны, руки сжимают лучший в мире автомат:
"Рус, сдавайсь!"
Не меньше, наверное, чем фрицы, боялся он родных лесов и болот. Не только змей, не только хищников, но чего-то еще, что было пострашней, что и при солнце в нем таилось – там, куда не проникало зрение. Назвать это не мог, но ощущал физически.
С облегчением вышел на шоссе. Гудрон лоснился и пружинил под ногами. Забросил хлеб на левое плечо, представил, что с полной выкладкой шагает на Москву. "Айн, цвай, драй!"
Через километр сбежал по песку на лесную дорогу, которая вела к усадьбе деда и на полигон, где бухало по ночам что-то сверхсекретное. Между соснами довоенной посадки ширина была на один армейский грузовик.
Листья земляники вдоль дороги были заляпаны засохшей грязью.
Впереди мелькнуло что-то.
Вышла девчонка в сарафане. Незнакомая. Тоже босиком. В руке лукошко. Сразу напряглась, заметив. Но не убежала, шла навстречу. Краснея так, что даже ушки заалели. Молча они разминулись – ровесники. Он замедлил. Оглянулся. Почувствовав, она прибавила шагу. Он свалил хлеб в траву и повернул. Точно он не знал, что собирался сделать: зажимать еще не зажимал.
Девчонка бросила взгляд через плечо и, подняв лукошко, припустила, только пятки замелькали черные. Он бросился за ней. В голове от злости застучало. Чего бежишь? Что тебе сделали?
В тот момент, когда он услышал машину, она споткнулась о корень и полетела вперед, рассыпав всю чернику. Мелькнули розовые трусы. Он застыл на месте. Одернув сарафан, она схватилась за колени.
Газик, за рулем которого сидел кто-то красномордый, затормозил, слепя лобовым стеклом. На дорогу выскочила мать. Лицо искажено, волосы – клубок медянок.
– Что ты с ней сделал?
Оттолкнула, рывком поставила девчонку на ноги:
– Что он тебе сделал?
– Ничего…
Мать обернулась:
– Хлеб купил?
Кивнул.
– Где?
– Там. -
Где там? – и подзатыльник.
Мужик, который ехал медленно за ними, засмеялся, потом крикнул: "Не по голове! По голове нас бить нельзя!" Потом добавил:
– А по жопке поздно.
Мать подобрала сетку.
– За смертью только посылать. Давай в машину!
Он пролез в аромат бензина. Круглые шипы железного пола до белизны отбиты были подковками сапог. Сел на колючее от трещин заднее сиденье и тут же вцепился в поручень. Водитель был без шеи, затылок сиял от пота и был багров от первача. Волосы матери летели.
Газик вырвался на простор и запылил промеж картофельных полей к усадьбе деда. Вот и дом с наличниками, крашеными синькой. Не разглядев забора, мужик тормознул так, что их тряхнуло.
– Виноват!
– Ну, что вы… – И обернулась:
– А с тобой еще поговорю.
Забрав у нее хлеб, мужик шутливо подставил руку кренделем:
– Я вас просю!
Вынуть ключ зажигания забыл.
Солнце жарило так, что даже пчелы угомонились. Можно было забраться в сад, но яблоки остались только осенние – антоновка и ранет. По убитой тропинке он спустился к воротам, надавил расплющенный язычок щеколды, которая, открывая, лязгнула с внутренней стороны.
Во дворе стоял дядькин мотоцикл с коляской, бродили курицы и бегала племянница-пацанка, их поднимавшая хворостиной из горячей пыли.
Собака, свесив лиловый язык из конуры, подняла мутные глаза, лапой ударила по ржавой немецкой каске, которая была вылакана и перевернута. Он поднял каску, плеснул из ведра, принес попить.
Из дому доносился шум гулянки.
Двор был весь в бело-зеленых червячках помета и отметинах куриных лап.
В нос ударил запах самогона, когда открыл дверь баньки. Гнали вчера с дедом на болотах, куда никто не сунется. Там у него шалаш и аппарат. Вытащил газетную затычку из бутылки, выдохнул, глотнул. Глаза сами вылезли наружу: как бы удивляясь градусу первача. Посмотрел на уровень, глотнул еще. Снял фанерку с эмалированного ведра, вынул кусок меда. Высосал, сплюнул воск на ладонь. В соломе, для продажи на базаре райцентра, были разложены яблоки. Выбрал не самое заметное. Стоя в тени под стрехой, обкусывал яблоко и наблюдал за пацанкой – дочкой дяди Антона и Яни. Она была в платье, но трусы, наверно, обоссала, потому что сняли с нее. Подзывая курицу, садилась враскоряку, как лягушка. "Цып-цып-цып…" Отбросив огрызок за забор (не в сад, а в картофельное поле, где не найдут), он приблизился и, подтянув штаны, присел на корточки. Делая вид, что смотрит на курицу, глядел он на эту белизну, среди которой раскрылась как бы ранка, и выпирало что-то вроде бутона алой розы.
Ей было три. На что это похоже у них в тринадцать?