Всегда приезжала не вовремя и некстати. Будто и не звал ее никто. Потом поняла: телефонный стиль отношений не подразумевает большего, чем разговор в трубку. Поговорили, и хватит. Ехать-то зачем? Встречаться? Возвращалась назад потерянная и растерянная, давала себе слово: никогда больше! И снова ехала, потому что опять верила необязательным словам и опять попадала впросак с этим своим простодушным буквализмом. Ну как же не ценить после этого Олега, который если говорит кому-то по телефону «приезжай», то тут же раздвигает стол, а если занят, если пишет, то так и говорит: «Не могу, работаю, кончу – позвоню… Не сердись…»

Тася никому не признавалась, но от неумения приспособиться, научиться правилам игры страдала. Получалось так, что все ее воспитание, все ее убеждения, все взгляды, все то, что она считала честным и правильным,– все как тот мост, что выстроили не поперек реки, а вдоль. Хороший мост, но кому он нужен? Пусть бы поплоше, но чтоб перейти было можно… И в этом своем смятении всегда находила одну опору – Олега.

И вот последние месяцы – сплошная мука. Даже сербиянку вспомнила: «Уйдет к чернявой». «Не уйдет,– думала Тася.– У него и ноги не пойдут, и голова о таком не подумает». Но видела – думает голова. Становилось страшно не оттого даже, что уйдет, а оттого, что без Олега – вроде бы невесомость. Где верх, где низ, где право, где лево? Она и заработает, и прокормит ребят, и воспитать их сумеет: ей будет здесь просто страшно. Сколько лет в Москве, а страшно. Она до сих пор с опаской опускает пятак в метро, ждет, что ее ударит. Она стесняется парикмахерских, где ее причесывают как придется, заранее убежденные, что, как бы ни причесали, она скандалить не будет. Как же ей остаться с глазу на глаз с этим враждебным, непонятным городом? Без Олега, одной?

Тася не видела: Олег давно стоит в дверях, смотрит на нее. Он принес ей в клюве очень красивую фразу: «Я так тебе скажу, Таисия, жить без любви – безнравственно». И повернись Тася к нему сразу, слова были бы сказаны. Но она его не услышала. Она сидела так неподвижно, так печально окоченев, что Олег испугался: жива ли?

– Тася! – крикнул он и выронил красивую фразу.

– А? – ответила Тася, и вскочила, и уставилась на него с ужасом: вот сейчас… Что же она ему скажет? Наверно, надо так: «Я желаю тебе счастья, Олег. Обо мне не беспокойся».

– Ты знаешь,– сказал Олег.– Мне предлагают поехать в Антарктиду с экспедицией.

– Ой! – обрадовалась Тася: «Не то, не то!» – Ой, как интересно. Я так рада, так рада!

А сердце билось так, что подумалось: сейчас умру.

– Это целый год, мать! – сказал Олег.

– Господи! Ну и что? – запричитала Тася.– Справлюсь! – Что значил теперь год, два, три, если она только что приготовилась жить без него всю жизнь! – Ты о нас не думай! Все будет хорошо! Ты же писать будешь?

Олег смотрел, как она кружила по комнате, что-то поправляла, трогала, вся помолодевшая, похорошевшая от этих ненужных, нелепых движений, жена, которую полагалось, требовалось сейчас отрезать от себя безжалостно и начисто, потому что так – нравственно?

– Столько увидишь, столько узнаешь и напишешь книжку,– говорила Тася и сама удивлялась, как складно говорит. Про книжку даже сообразила… Ведь не о том она сейчас думает. Она думает: Антарктида – это ее счастье, это ее удача. Олег уедет и будет жить воспоминаниями. И какая бы Мариша ни была красивая, чем бы она ни одарила его за это время, о ней и детях он все равно будет вспоминать чаще. Ведь есть же что вспомнить – и хорошего, и веселого.– Книжку напишешь – мальчишки радоваться будут, что папка – писатель,– пела отделенная от сердца гортань, принявшая на себя роль собеседника. «Болезни ребят вспомнит – забеспокоится. Телеграммы будет слать – ждать ответа…»

– Ты здорова, мать? – спросил Олег.– Щеки у тебя красные…

– Когда это я болела? Я просто очень за тебя обрадовалась!

– Я тоже рад! – сказал Олег и вышел покурить на площадку. Странное у него было ощущение, будто самого главного разговора не было и тем не менее – он был. Путь в будущее все-таки лежал через Антарктиду. Короче пути не было.

***

«Это мое счастье такое,– злилась Корова,– как я дежурю, так в газете одна ахинея. Кто здесь работает? Кого набрали? Не умеют согласовывать подлежащее со сказуемым! Не статьи, а огнетушители – шум и пена». Она черкала и черкала полосы красным карандашом. Это тоже была ее манера. Вопреки указаниям, просьбам, распоряжениям, она одна продолжала расправляться с газетой при помощи толстого красного карандаша, отчего газетные полосы, прочитанные ею, казались прошедшими через перестрелку и мелкие уличные бои. Статья на второй полосе была написана писателем, которого Корова уважала. Она оставила ее напоследок и даже карандаш отложила, приготовившись читать. Мягкий, интеллигентный язык успокоил ее. Наконец-то по-русски! Но уже на второй колонке она, как партизан, нарвавшийся на засаду, схватилась за оружие.

– Вот черт! – ругнулась Корова.– Что же это такое?

«Есть вещи, за которые не жалко отдать жизнь, а душу – жалко».

Корова поставила на полях жирный красный вопрос.

«Они что, все с ума посходили? Ничего не вычитывают толком? Что это имеет в виду мой дорогой Николай Сергеевич? Что это за дело, за которое можно отдать жизнь без души? Я дура, я не знаю. Пойду спрошу…»

Тяжело дыша, как всегда после долгого сиденья, она пошла к Вовочке.

Главный тоже читал в это время писательскую статью.

– Что тебе? – спросил он.

– У тебя в каком месте душа? – осведомилась Корова.

– В пятках,– засмеялся Вовочка.– Когда ты приходишь – в пятках. Я чувствую, что все надо с полосы снимать, что подлежащие и сказуемые…

– …не согласуются,– перебила Корова.– Ну и черт с ними. Теперь модно не согласовываться. Ты мне скажи лучше, за что жизнь отдать не жалко, а душу жалко?

Вовочка смотрел на нее непонимающе.

– Никому не нужна жизнь, если отдают ее без души. И не дай бог, ежели кто-то так сделает… Равно как и душа, вылетевшая из только что освежеванного тела, тоже практической ценности не имеет… Николай Сергеевич, видимо накануне ухода в лучший мир, оставляет нам не те заповеди, старик… Тебе что, глаза застило?

– Подожди,– сказал Вовочка.– В контексте все как-то не так. Ты выдергиваешь…

– Ты меня не путай! – возмутилась Корова.– В контексте все шито-крыто, И это ужасно. Вершина лицемерия, лицедейства или как хочешь это назови. Жизнь к ногам брошу, но душу… Чувствуешь… Жизнь – на продажу, а душа – во спасение?.. Так вот, не знаю, как тебе, а мне это глубоко противно. Предпочитаю жизнь, и чтоб ею не разбрасывались, и чтоб душа в здоровом теле, а не на божничке, под лампадкой…

– Это что, можно понять и так? – поморщился Вовочка.

– Я все сказала. Вот полосы. Смотри. А Николаю Сергеевичу я сама позвоню.

– Да, позвони,– обрадовался Вовочка,– и пусть он сообразит, как это подправить.

Корова дозвонилась и, оборвав положенный обмен взаимными комплиментами, сказала писателю, что думала. И о лицемерии тоже. Тот вдруг почему-то испугался и тут же стал предлагать фразы взамен.

В общем, через десять минут все было исправлено, и Корова почувствовала опустошение. Она пошла гулять по ночной редакции, тыркаться в закрытые двери, зашла к Крупене. Тот сидел за новым блестящим столом, и вид у него был несчастный.

– Он тебе не идет,– сказала Корова, постучав по тумбе ногой.

– Вижу,– смутился Крупеня.– А главное, ничего в него не влезает.

– Выбрось все лишнее к чертовой матери,– посоветовала Корова.

– Тоже верно,– согласился Крупеня.– А начнешь перебирать – вроде жалко.

– Ты лучше себя пожалей. Желтый весь… Такой стол требует хорошо откормленного, здорового мужика…

– Ты меня не выживай,– грустно сказал Крупеня.– Без тебя знаю.

– Ничего ты не знаешь,– вздохнула Корова.– Тебе бы плюнуть на всех и думать о себе. И о здоровье, и о своих писаниях. А ты добрый… На таких хорошо воду возить. Но я тебе так скажу: если ты уйдешь – я тоже уйду.– Вот еще новости! – Крупеня даже рассердился.