В эти же дни Марс ниспослал нам очередную удачу: мы захватили Интернатцев врасплох, когда они выходили опять-таки из Бани (где нам еще было с ними свидеться!). Теперь они и в Баню брали с собой больше булыжников, чем мочалок, но мы сумели грянуть таким единодушным залпом, что они в беспамятстве кинулись обратно, открыв нам беззащитный тыл. Мы в едином порыве…

Но тут я с изумлением увидел среди кишения давивших друг друга трусов Степку, потрясенного этим падением своего великого Народа, – Степку, остервенело рвущегося из забитого слипшимися телами дверного проема. Раскрутив над головой солдатскую пряжку, Степка ринулся на нас в одиночку. И мы – мы, а не Мы – бросились кто куда перед мощной властью Правоты. Степкина пряжка сама по себе весила не так уж много – у нас у половины были такие же, с выдавленной звездой, еще и утяжеленные свинцовой подливкой (битье – вообще наиболее употребительное использование пятиконечных звезд), да и в любом случае самый неукротимый Степка не опасней десятка Интернатцев с булдыганами, – но… драпануть перед Детдомцем – не позор, – не то что перед Интернатцем. Каждый из нас, сколько бы нашенской плотвы его ни окружало, все равно чувствовал свою отдельность перед сплоченностью, чувствовал всю свою беззубость и беспанцирность перед Единством Детдома.

Драпая врассыпную, я рискнул оглянуться и увидел, как Кирзуха в мотавшемся самостоятельно, словно вытряхиваемая простыня, плаще, рубил в капусту отставших, не замечая нашего Казака, который не убегал, а с посторонним видом, руки в брюки, уходил прочь, недобро кося на неистовствующего Степку. И Степка его так и не заметил! И в моей голове начинающего еврея прошелестел и надолго притих кощунственный вопрос: может быть, это еще одна черта истинного героя – с полувзгляда распознать, с кем из покоренного племени лучше заключить негласное перемирие?

А сейчас над моей еврейской головой, как змея над чашей, изогнулся вопрос еще более кощунственный: а нужны ли герои вообще? Кроме как защищать нас от таких, как они?

Надеюсь, что стимулирующий душ очередного Единства, оттарабанивший по моей макушке примерно год назад, окажется последним.

«Военный переворот», – выдохнуло мне в лицо что-то огромное, закрывшее все горизонты, – это супруга придвинулась слишком близко, – и бессмысленный ужас полусна мигом сменился дневной ясностью: «Все погибло». Достойно встретить гибель – я уже много лет не считаю свою жизнь подготовкой к этой главной цели, но прежний тренинг сказался: семейство впоследствии признало, что я держался лучше всех. По крайней мере, сразу натянул штаны: уж если придется прыгать из окошка – так не захваченным врасплох фрицем.

«Гэ Ка Че Пэ», – с удовольствием выговорил по телевизору сладчайший женский голос, какие водились только при незабвенном Леониде Ильиче (нынче с такой приятностью умеют сообщать разве что обо всяких крушениях: «Имеются. Человеческие. Жертвы») – и экран погас, не выдержав политического накала.

Дальше голос умильно наводил ужас из серой мглы, словно Господь из облака на горе Синайской. Впрочем, тому, кто вещает от имени народа, более всего и пристала серая безликость. Уши вспрыгивали торчком от одного только обращения «Соотечественники!». «Слушай, брат» – так обращается блатной, «Слушай, товарищ» – фашист. Ласковыми с солдатами бывают только педерасты. Раньше, мол, советского человека очень уважали за границей – да кто, кроме вас, там бывал!

«Честь и гордость советского человека должны быть восстановлены в полном…» – а у меня они и не падали. «Честь и гордость»… Самые безупречные манеры бывают у шулеров.

«Над нашей великой Родиной…» Как всегда, у них – все нависло, рассуждать некогда – остается сплачиваться. Вокруг них. Если постараться и поверить попутным книксенам перед каждой еврейской святыней – «права личности», «частное предпринимательство» – тирания обещала быть просвещенной, но удар по сексу (удар ниже пояса) заставил съежиться: только самые основательные (фундаменталистские) режимы находят специальную ненависть для секса, как для всякого дела, которым можно заниматься в одиночку, вдвоем, втроем – вне Единства, а стало быть, и контроля: легче управиться с ядром, чем с облачком дыма.

Августовский блок, принявший облик невидимой медовой дамы, наконец умолк – гора же Синай все дымилась, оттого что Господь сошел с нее в своем огне. Потягивало горелым трансформатором. От телефонного звонка все подпрыгнули: «Как, уже?..». Звонил приятель, тридцать лет назад за чрезмерную воинственность изгнанный из военного училища: «Я говорю как солдат: надо сдаваться». Что же теперь будет – все смотрели на меня. Будет… Их жестокость будет зависеть от силы сопротивления: чем больше убийств им придется совершить для захвата власти, тем свирепей они должны будут потом их оправдывать.

– А что с Горбачевым?.. Его, наверное, уже и…

– Разрыдалась она, – мелодраматически заключила за маму наша дочурка Катенька, но и она просвечивала непропеченностью под роскошным золотом петербургского загара – пироги с таким экстерьером супруга немедленно с железнодорожным лязгом возвращает обратно в преисподнюю газовой камеры… я хочу сказать – духовки.

– «Горбачев»… Ельцин где – вот в чем суть! – тоже цикнул на маму Костя.

– А дети, – спохватилась моя кустодиевская обожательница нестеровской Руси, – не успели выпихнуть… доживать в этой тюрьме… неужели Запад допустит…

Я по себе знаю, насколько меня волнуют проблемы Востока: у меня только достает ума (лицемерия) не произносить вслух, а в остальном мембрана у меня в душе откликается так же, как у всех: если кого-то убили в Прибалтике – барабанный удар негодования, в Закавказье или еще ниже и правее – провисающее смирение: ну что ж, им самим Богом так назначено, они всегда друг друга резали.

Простые люди у нас в институте никогда не попрекают меня резней у «черных», а вот прибалтов мне никак не хотят простить: когда, мол, наши были сверху, ихним же все равные права давали, а теперь, когда ихняя взяла, они наших оставляют и без прав, и без имущества – значит, выходит, надо было их держать и не пущать?! И лазейка у меня одна – отщепенческая: а я-то при чем? Но я понимаю, почему они с меня, еврея, спрашивают за прибалтов: я тоже умник, с чистотой, с «культурой», с благородной миной…

Словом, я ничуть не удивлялся заявлениям европейских вождей насчет того, что они за всем внимательно следят и надеются, что мы останемся верны своим международным обязательствам. Хотя какой-то прибалтийский лидер порадовал по-настоящему: это проблемы другой страны, сказал он про нас. Если бы наши ребята поставили его к стенке, последними его словами стали бы: «Это проблема другой страны».

То, что для частного лица считается последней низостью, для Народа вполне может оказаться верхом государственной мудрости. И слава Богу! Если бы все Народы, эти твердокаменные ядра, всерьез дорожили своей честью, они бы давно размололи друг друга в пыль.

Тем не менее, мы с Костей были срочно откомандированы к фээргэшному консульству – авось еврейский дедушка вывезет к покаявшимся фашистам, как именовались немцы в моем недоступном для покаяний Эдеме. Все на улице просилось в зловещее истолкование – у психиатров это называется «бред значения»: светящиеся жилистой солдатской белизной отколовшиеся от тополя полствола, журнально-кровавая раздавленность коробки «Мальборо», пук срезанных березовых веток (березовой каши), неряшливо прущих из раскрытого люка (вымачивают в дерьме)… Каждая мусоровозка норовила предстать бэтээром. Люди представлялись хмурыми, как мы.

Консульство, как ни странно, вовсе не осаждали толпы обезумевших беженцев: близ приличной, как бы театральной очереди нам по-быстрому вручили (всучили) стопочку программок «Antrag auf…» с любезным переводом «Анкета для лиц…» (роковым пятым пунктом шло гражданство) и печатным же разъяснением к ним: иммиграция лиц еврейской национальности возможна лишь в особо тяжких случаях; просьба изложить, почему вместо Израиля вы стремитесь в Германию, почему желаете попасть в гостиницу, вместо того, чтобы ночевать на тротуаре. Что ж, в мире слишком много рвани…