— Знаю.
— Мы собирались пробыть здесь три недели, и они уже почти прошли. Будет этому конец или нет?
— Хаиме сказал, что начнет снимать меня двадцать пятого ноября и кончит третьего декабря.
— Если он начнет двадцать пятого, если он кончит третьего, — сказала Сильвиан. — Это же Испания. И когда наконец ты примешь лекарство от простуды?
— Mañana{[33]}. Хаиме говорит, что есть две возможности. Он может начать снимать меня двадцать пятого и полностью закончить снимать, опять же только меня, десятого-декабря.
— Это слишком поздно.
— Подожди. Или мы можем работать до третьего декабря. И если окажется, что Томпсона надо снимать еще, тогда я вернусь из Марокко семнадцатого, и мы уж наверняка закончим все к двадцать третьему. И я приеду к тебе в Касабланку встречать рождество en famille{[34]}.
— Кто оплатит все эти билеты? «Пандора»?
— Это надо будет оговорить.
Она посмотрела на меня внимательно и спросила:
— Ты хочешь сниматься?
— Так я смогу заработать дополнительные деньги, чтобы оплатить твои же расходы.
— Ну да, дополнительные деньги за дополнительную работу. Я спросила, хочешь ли ты сниматься?
— Не особенно, — сказал я и сконфуженно добавил: — Хотя это может быть небезынтересно.
— Значит, хочешь, — сказала она улыбаясь.
— Кто однажды был актером…
— Он, конечно, не выбьет сорока тысяч, да, кстати, где твой авиационный билет?
— Хаиме сказал manana.
— Какой Хаиме?
— Оба.
Она вздохнула.
— Вот что я тебе скажу. Я надеялась, что у тебя останется время еще раз съездить со мной в Перпиньян, но теперь я понимаю, что мне придется поехать туда одной и провести там четыре-пять дней. — Она снова улыбнулась и сказала: — Ты должен поставить свои условия. Ты должен сказать Хаиме, что в его же интересах закончить с тобой третьего. После третьего мы в любом случае уезжаем в Марокко, и ты больше сюда не вернешься.
— Seguro{[35]}.
— И перестань разговаривать со мной по-испански, ты, actor{[36]}, — сказала она, целуя меня.
2
Так как поезд, на котором мы в первый раз ездили на уикэнд в Перпиньян, хотя и ходил более или менее по расписанию, был до крайности неудобным, я под проливным дождем посадил жену на автобус, отправлявшийся с огромной Пласа-да-Универсидад. Потом вернулся в отель и лег.
Термометр, который по моему настоянию мы захватили из Калифорнии, показывал 102 градуса. Значит, у меня было что-то серьезнее обыкновенной простуды. Я позвонил Хаиме — и через полчаса он появился у меня с человеком, которого представил как доктора Санпонса.
— Санпонс? — сказал я. — Это имя мне знакомо.
— В нашем сценарии так зовут одного из докторов, — сказал Хаиме. Санпонс приступил к осмотру: наклонился ко мне, прижал ухо к сердцу. Потом заставил меня сесть и простучал спину. Пульс он считать не стал.
Я пригляделся к доктору: ему шел четвертый десяток, вид у него был такой изможденный, что можно было подумать, будто у него последняя стадия чахотки. Давно не стриженные волосы до половины закрывали его шею. Если он врач, мелькнула у меня мысль, тогда я сам Уильям Майо{[37]}.
Санпонс прислал какие-то лекарства из аптеки на углу, и на следующее утро температура спала. Но я решил еще денек отлежаться и весь этот день посвятил доктору Томпсону. Если мне придется играть, я буду готовить роль так же, как делал когда-то мой старинный друг Морис Карновский. Я попытался припомнить, что я читал об этом в книге Станиславского «Работа актера над собой», но так ничего и не вспомнил. Мне оставалось только читать и перечитывать сценарий.
Доктор Томпсон был из Техаса. Что ж, мне довелось побывать в Техасе: я провел там целый год, два месяца мне скостили за хорошее поведение. Я вспомнил великолепную остроту профессора Ирвина Кори:
— Сегодня мы выдаем премии. Первая премия — неделя в Техасе, вторая премия… две недели в Техасе.
Доктор Томпсон появляется в семи сценах — одни из них короткие, другие длинные. В трех из них у него нет реплик, остаются четыре сцены, но в этих четырех он должен предстать человеком, непохожим на актера, который будет его играть, то есть на меня.
Я начал набрасывать кое-какие заметки и писать дополнительные диалоги для сцен, в которых он участвует вместе с главным героем. («Кто однажды был актером…») Дейвид Фостер — антифашист, врач, сражавшийся в Испании, доктор Томпсон — в противовес ему реакционер. Я расширил сцену, в которой два доктора беседуют в самолете, пролетая над Барселоной.
Томпсон. Красивый город! А какой большой! Он сильно изменился за последнее время?
Дeйвид. Не знаю. Мне не приходилось видеть его сверху.
Томпсон. Когда вы видели его в последний раз?
Дeйвид. Я не был здесь после войны.
До сих пор шел текст, написанный Камино и Губерном.
Томпсон. Что побудило вас приехать сюда?
Дeйвид (холодно). Я хирург… как и вы.
Томпсон (весело). Бросьте, Дейв. У вас в Нью-Йорке такая практика, что дай вам бог с ней управиться, и до войны у вас дела шли не хуже. Зачем было удирать на эту мерзкую войну, которая не имела к вам никакого отношения?
Дeйвид (искренно, но сдержанно). Может быть, я рехнулся. Может быть, считал, что эта война имеет ко мне самое прямое отношение. Я пошел добровольцем, как все остальные.
РЕТРОСПЕКТИВА. Хирурги оперируют в полевом госпитале, а может быть, и в палатке.
И СНОВА САМОЛЕТ
Томпсон. А вы, наверное, и вправду рехнулись тогда. Медицина и политика — вещи несовместимые.
Дeйвид. Мне все так говорят.
Комната Фостера в отеле «Риц» (говорят, в этих покоях останавливался последний Альфонсо, когда приезжал в Барселону); здесь раскрывается другая сторона характера Томпсона: этот твердолобый реакционер из Техаса считает бой быков варварством. В эту сцену можно ввести несколько смешных моментов.
Томпсон раз-другой уже дал повод над ним посмеяться, когда они с Дейвидом ехали в такси на съезд нейрохирургов, но это еще в тексте авторов сценария. Проезжая мимо умопомрачительного дома Гауди на Пасео-де-Грасиа, он называет здание «сморщенным». Минуя статую, изображающую Генералиссимуса, творящего благодарственную молитву, Томпсон спрашивает, что это за монумент, и журналист, интервьюирующий Дейвида Фостера, отвечает:
— Это обелиск Победы.
— Чьей победы? — спрашивает Томпсон, потом спохватывается: — Ах да, Франко.
Я все обдумывал свою роль, и вдруг меня осенило: я догадался, как улучшить последнюю сцену, в которой я играю, — сцену в вестибюле отеля в вечер накануне отъезда — завтра оба доктора возвращаются восвояси в добрые старые Штаты. Томпсон спорит с Фостером из-за расписания самолетов «Пан-Аме-рикэн».
С той самой минуты, как в первую же неделю нашего пребывания в городе я купил наваху — эти замечательно острые складные ножи, сделанные в Альбасете, были у всех бойцов Интернациональной бригады, — меня не оставляла мысль как-нибудь использовать наваху в картине.
Томпсон опостылел Фостеру, и тот пытается улизнуть от него: он хочет позвонить Марии, поговорить с ней — ведь завтра она уедет в Севилью, а он в Нью-Йорк. Он хочет хотя бы попрощаться с ней. Томпсон преграждает ему путь со словами:
— Глядите, Дейв, что я вам сейчас покажу, — и, щелкнув длинным лезвием, говорит: — Видите, какой я скальпель себе раздобыл!
Я составил для Хаиме на своем гладком, невыразительном французском характеристику Томпсона — и сам удивился тому, сколько у нас схожих черт (хотя в чем-то мы и противоположны):