Мы – Марианна, Флавий и я – были среди этого маразма еще в лучшем положении: я запас целую гору еды, примерно на месяц; по иронии судьбы, после такого-то дождя, стало не хватать воды, с начала пресловутой новой жизни с неба не упало ни капли, хуже того, испарилась, похоже, всякая жидкость, ни малейшего намека на влагу, теперь русло Сены являло собой тонкую струйку, зеленоватую и тухлую, стоило поднести эту воду к губам, как начинались жуткие колики, кто пережил голод, нынче, стало быть, погибал от жажды.

Кругом царила нужда, лишения, страх, жизнь наша потеряла почти все точки опоры.

Что до живописи, то мне жестоко не хватало материалов, не только холста, но и красок, и при виде множества завершенных работ, там, в оккупированной квартире, которую я превратил в мастерскую, – их были десятки, – сердце у меня сжималось, я думал о том, что все это может погибнуть или их придется бросить, только из-за картин я оставался в Париже, гнал от себя мысль, день и ночь преследовавшую Марианну, – бежать, уехать, все равно куда, только не сидеть в плену, в ловушке; мне удалось написать потрясающие вещи, мне и не снилось, что я на такое способен, мерзкие хари в церкви, утопленники Эйфелевой башни, Левиафан, всасывающий своих жертв, месье Альбер в Яве, портрет Марианны с ребенком, невинность, тайна и чистота перед лицом насильников-варваров – казалось, это какой-го сгусток живописи, полный успех, абсолютный и, однако, совершенно бессмысленный, никто ни когда не увидит этих картин, Марианна в самом начале едва удосужилась взглянуть на них, всем своим видом выражая полнейшее равнодушие, ее ничто не волновало, только собственная безопасность, только достаток, ее и ребенка, в общем-то это было вполне понятно, как можно бредить живописью, когда мир вот-вот окончательно рухнет, я разрывался между безмерным удовлетворением и жесточайшим отчаянием.

Пока не приперло, я обходился более скромными масштабами, малевал миниатюры на дощечках, обломках дверей или ставней, их было легко унести с собой, но потом меня охватило неистовство, под стать сюжетам, которые мне предстояло воплотить, я решил подыскать укромное место и расписать его стены плодами своего вдохновения, оставить в городе неизгладимый знак, обращенный к тем, кто, быть может, сумеет выжить, или к потомкам, или же к грядущим цивилизациям, завершить путь, начало которому было положено много веков назад целыми поколениями прославленных художников и колдунов.

Я выбрал три точки: лестницы башни Сен-Жак, подземный переход на площади Звезды к Триумфальной арке и станцию метро Севр-Бабилон, – естественно, из-за Вавилона в ее названии, и сказал себе, что когда завершу эту работу – бесконечные квадратные метры фресок, придет время покинуть Париж.

Это был титанический труд, но меня снедало странное возбуждение, словно не было важнее занятия, чем размалевывать подземелья, воняющие мочой и дерьмом, – вы, народы будущего, пусть не оставит вас равнодушными мысль о безвестном художнике, – Марианне все это очень не нравилось. Я забаррикадировал квартиру, у дверей всегда стояло заряженное ружье, я уходил утром и возвращался вечером, неутомимый труженик в гибнущем мире, солнце по-прежнему не показывалось, мы существовали в неверном, сумрачном свете, в гнетущей атмосфере, откровенно жарко не было, и все же возникало ощущение постоянной агрессии, словно сам воздух или нездоровое сияние, сочившееся сквозь облака, были пропитаны смертельным ядом.

Я писал смерть, мертвецов и запустение, не в силах остановиться, днями напролет, я был поглощен работой и безучастен ко всему остальному, к худобе своих земляков, к их болезням, раздувшимся от голода животам, к ужасающему виду этих ходячих скелетов, равнодушен к их запавшим глазам и отчаянию от бесконечной череды бед, для меня было важно одно – творение, которое предстояло создать, поэтичная и величественная картина развалин цивилизации.

Население в этих обстоятельствах испытывало прежде всего, конечно, чувство вопиющей несправедливости, особенно верующие, они не в силах были скрыть горечь – нас надули, мир бессмыслен, в нем не осталось ничего, лишь хаос и ужас, а если в этом аду все-таки есть некая логика, тогда что же мы такое совершили, Господи, за что ты нас так караешь; это было похоже на Невинных в Бельвиле, все пытались свалить вину на другого, на прежних правителей, на абсурдную систему, при которой банкиры и денежные тузы захватили всю планету, на войны, на самые разные злодеяния, на упадок нравов, но я-то, Господи, я-то при чем, взгляни, моя душа чиста, без единого пятнышка, люди из последних сил грозили кулаком небу и проклинали Творца, всех богов и вообще жизнь, – жизнь, что приняла такой нежданный оборот для всех нас, совсем еще недавно видевших страдания ближних лишь на экране телевизора.

Однажды вечером, заработавшись, я пропустил время затемнения – с недавних пор установилось нечто вроде неофициального комендантского часа, находиться на улице после шести вечера было небезопасно, по городу рыскали шайки из пригородов и просто полоумные, попадались какие-то странные существа и вроде бы даже привидения, целые сонмы бледных теней, способных прикончить вас в мгновение ока, похоже, их крики вызывали столбняк, в общем, я не разыгрывал храбреца, у меня, конечно, всегда имелся с собой пистолет, но я предпочитал вернуться вовремя, успокоить Марианну, которая всякий раз была на грани депрессии, – и вот, значит, в тот день, выбравшись из подземелья, я обнаружил, что у меня встали часы, – наверно, батарейкиной жизни пришел конец, и, пока я заканчивал Шествие мучеников по Елисейским полям, она тихо сдохла, оставив меня сиротой, лишив точного времени; в ту минуту это огорчило меня куда больше, чем мысль, что придется тащиться в темноте через весь Париж, мне казалось, что это очередной удар, быть может, я думал, что вслед за часами остановится и мое дыхание или сердце, вокруг стояла непроглядная чернота, я не видел собственной вытянутой руки, в подземелье у меня хранились самодельные светильники, на масле, добытом из моторов, но на ветру они гасли, было холодно, меня охватил смутный страх, я вдруг почувствовал себя разбитым и усталым.

Надо было возвращаться. Необходимо. Марианна не выдержит, могло произойти самое худшее, в любом случае мне совсем не улыбалось здесь заночевать, я попытался сориентироваться, найти проспект генерала Оша, дальше нужно будет просто дойти по бульварам Курсель и Батиньоль до площади Пигаль, потом я думал идти вдоль линии метро, от Барбеса до Бельвиля, в надежде повстречать не слишком много оборотней, но, как дурак, ошибся, наверно, пошел по проспекту Ваграм вместо проспекта Оша, потому что, дойдя до конца улицы, оказался не перед решеткой парка Монсо, а на перекрестке: с обеих сторон были магазины, я на ощупь опознал табачную лавку, потом, напротив, что-то похожее на большой музыкальный магазин, и в довершение всего за спиной у меня раздался леденящий душу вопль, пока отдаленный, но не слишком, я чуть не грохнулся в обморок, гортанный крик, крик индейцев дакота в Бобе Моране, но раз в десять громче, мне ничего не оставалось, как войти в разоренное здание, я чувствовал себя все хуже и хуже, – кажется, я подцепил грипп.

В первый раз у меня возникла глубокая уверенность, что я игрушка обстоятельств, что я не владею ситуацией, даже отчасти. Сядь, сказал чей-то голос в моем мозгу. Сядь и жди. Я почувствовал дуновение ветра на лице, и это ощущение меня не только не успокоило, но и повергло в невероятный ужас. Жди и смотри. Жди и смотри, ибо перед тобою смерть.

Ночь, казалось, осветилась тысячью огней, словно само солнце, разорвав мрак, затопило спокойным, веселым светом полуразрушенный первый этаж, мне почудилось, что вокруг какие-то силуэты, я подумал, это, наверно, манекены, остатки былых витрин. Ощущение холода и страха рассеялось, я опять услыхал свирепые завывания дакота, но уже без особого волнения, вокруг меня словно разлилось чье-то дружеское присутствие.

Да будет свет. И стал свет.

Не знаю, что на меня нашло, но я начал снимать одежду, раздеваться.