Изменить стиль страницы

Мик пошёл к медведю. Тот лежал, взгромоздив свою голову на скрещенные лапы. Присев на корточки возле него, стал говорить что-то, ветер доносил лишь обрывки слов. После непродолжительного внушения, косолапый поднялся и побрёл в лес. Мик выждал, когда тот скроется, и вернулся.

– Так он и в самом деле ручной. Ну, Ефимович, подъе… так подъе…,- Евстефеев пустился хохотать, доставая носовой платок, чтобы вытереть навернувшиеся слёзы. После того, как он успокоился, Сашка ему сказал:

– Это самый натуральный – дикий. Больше чем.

– Серьёзно?- Евстефеев смотрел недоверчиво, пытаясь определить, не подкалывают ли его снова.- А он?- так и не определившись, спросил Евстефеев, указывая на Мика.

– Тоже натуральный. И тоже дикий,- ответил Сашка, вызвав хохот своих ребят, который подхватил и Гунько.

Возвратился Пешков.

– Что вы тут так ржали?- спросил он.- Вся рыба от вашего хохота на ту сторону реки ушла.

– Это, Виктор Владимирович, меня тут подначили,- стал рассказывать Евстефеев.- Чуть заикой не стал. Представили дикого мишку – ручным.

– Эти могут ещё не то учудить. Чистой воды пираты,- Пешков вывалил из сетки свой улов прямо в загородку, где находился таймень, пойманный Евстефеевым.- Соберётся, однако, много. Не дотянем. Я, пожалуй, перекушу и потопаю за танкеткой. К утренней зорьке подъеду. Ещё половим. Или не надо?- он уставился на Гунько вопросительно.

– Это бы неплохо,- поддержал его Сашка.- Мик вас проводит. Спуститесь лодкой моторной до вашего поста, к смене караула успеете как раз. Вездеход не помешает. Тогда мы в ночь бредень бросим, перекроем большую протоку. Что зря прохлаждаться?

– Я пару солдатиков прихвачу и бочки под рыбу, а то знаю, как вы затягиваете, ничему не дадите уйти. Сами всё не осилите,- Пешков присел к костру.- Всё моим солдатам к столу прибавка будет.

– Хорошо, Владимирович,- сказал ему Гунько.- Возражений нет. Других предложений – тоже.

Быстро поужинали. Пешков и Мик ушли к лодке, которая стояла в километре ниже по реке. До исчез в зарослях, пообещав вернуться к постановке бредня. Оставшись вчетвером, завалились на брезент и стали наблюдать, как заходит за сопки солнце. Оно было ярко-красным и смотреть на него было не больно глазам.

– Всё-таки, у вас тут благодать,- потягиваясь, сказал Гунько.- Приятно до ужаса.

– Это благополучие кажущееся. Оно потом пропитано,- ответил ему Сашка.- Кровавыми мозолями подтверждено. Освоение мест этих северных гладко на бумаге. Жить здесь – не сахар. Ежедневный тяжёлый труд – вот что за всем этим благополучием стоит.

– Оттого, видно, мужики у вас не сильно разговорчивые, ценят время,- сказал Евстефеев, вспомнив вдруг отца – сибирского мужика-красноярца, молчаливого и, как казалось, угрюмого, постоянно занятого чем-то и не имевшего времени на воспитание детей, которых было семеро.

– Вам, Павлович, виднее. Вы кровей сибирских. В семье вашей, небось, многословия не жаловали?- спросил Сашка.

– Что вам ответить? Тяжкое время было. Предвоенное. Я годками мал был ещё. В сорок втором батя ушёл на фронт. С нашего леспромхоза из ста сорока трёх мужиков, ушедших на войну, вернулись домой всего девять. И те – серединка на половинку – все в шрамах. Отец без руки пришёл. Бабы всё на себе тянули и в войну, и после её окончания. Это уже когда мы подросли, легче стало, а так, ох, маялись. Не до болтовни было. Десять лет я в леспромхозе отработал: до армии пять, после службы срочной ещё пять, лесорубом и сплавщиком. Когда на ноги встали, батя меня и отпустил в город, чтобы я образование получил и вернулся обратно в подмогу. Но потянуло в другую степь. Вот под старость жалеть стал, что отца не послушал в молодости, да обратно дороги нет. Не воротишься.

Гунько, знавший о пролетарском происхождении Евстефеева, обиделся, принимая сказанное Сашкой, как упрёк его происхождению. Сам Гунько был родом из-под Полтавы и моложе Евстефеева на восемь лет. Отец его был председателем колхоза, который принял, вернувшись с фронта калекой (контузия не давала покоя страшными приступами головной боли и рвотой), но, несмотря ни на что, поднял родное село из разрухи, умерев в конторке правления в пятьдесят пятом, не дожив до тридцати пяти лет шести дней. Остановилось сердце. Восстанавливая справедливость, Гунько сказал:

– В те годы везде было не до разговоров. У нас, на Украине, после войны с нуля начинали, впрягались в плуги вместо лошадей. Бабы в полях рожали,- Гунько появился на свет девятого мая; мать родила его в поле, когда прискакавший из села хлопчик сообщил, что война закончилась.

– Зря вы обиделись, Ефимович,- Сашка уловил настроение Гунько.- Я не в пику тому, что вы не сибиряк. Горя все хлебнули сполна. Тут специфика иная. Север – это расстояния огромные и климатические условия. У вас, на Украине, село от села – в окно крайней хаты видно, а тут ноги потопчешь и не в одну версту, десятки.

Внутренне Гунько согласился, что это действительно так, вслух же сказал:

– Я думал, что вы делите всех на сибирских и остальных. А так-то, ясное дело – сложней.

– Никогда у нас не делили людей на местных и приезжих. Хоть о последних и говорят, что они суки вербованные, но это больше по поводу договоров, что власть придумала. В них льготы есть на проезд, а местным – фига. Я же, честно говоря, разницы не вижу. Почему одним надо оплачивать проезд раз в три года в оба конца, а ссыльным, поселенцам и местным – нет?- Сашка перевернулся на живот, солнце зашло.- У нас человека по национальности и вере его не различают. Делят на трудяг и лентяев. Последние у всех народов есть, и их нигде не любят. В посёлке, что ниже по реке, хлебопёк жил, родом с Западной Украины, высланный за связь с УПА; так он такой хлеб пёк, зубы сжуёшь – не заметишь. В соседнем немец с Поволжья, прославил имя колбасами и пивом. Оба – лагерники в прошлом, а местными уважались и воспринимались нормально. На руки их трудовые смотрели, не на биографии. В наших местах шесть из десяти, а в прошлые годы – девять из десяти, у власти не в почёте.

– Жуткая наша история. Если всё вспомнить, слёз оплакать не хватит,- Евстефеев размахивал веткой, отгоняя комаров, которые весели тучей и пикировали, как истребители, на говоривших.- Вас, Александр, почему не жрут? Меня достали – сил нет.

– Кровь у меня плохая. Что меня не жалуют, давно приметил. Почему? Этого объяснить не могу. Это к науке вопрос. Мои вон тоже матерятся на чём свет стоит. Может, психика влияет. Изучать надо,- Сашка встал и подкинул в костёр ветки ёлки и стланика.- Сейчас мы их дымом погоняем.

– Они, как клопы. Их ничего не берёт. Ни мазь, ни газ. Одно слово – вампиры, упыри,- выразил сомнение Гунько и двинулся к реке, где стал освежать водой лицо и шею. Вернувшись, сказал:- Вода, однако, холодна – зубы выворачивает, но прозрачна. Не покупаешься,- в его голосе слышалась жалость.

– "Хозяйство" можно застудить,- водружая чайник на костёр, подтвердил Сашка.- Мы в детстве огромный костёр разводили, бултыхнёшь и сразу к огню, греться. Завтра в протоке, там песок – Франция позавидует, искупаемся. Двадцать четыре не обещаю, но утром до двадцати есть точно, если глубоко не нырять. Коль есть желание.

– Обязательно,- Гунько улыбнулся.- Люблю.

– Михаил Сергеевич тоже любитель – надомник,- пошутил Сашка.- Да и Ельцин, волей-неволей – купальщик.

Поднося собранный с берега реки сушняк, Евстефеев вступил в разговор.

– Ефимович без мешка любит. В мешке не то.

– Язвишь, Павлович, видно, хитрое что-то удумал,- сказал Гунько.

– Что тут думать? Дело и впрямь сложное. Это не анекдоты под водочку травить. Светлая голова надобна. Подумалось мне совсем иное. Александр намекнул, старею видать, дошло мне только сейчас.

– Так говори,- Гунько стал ломать сухие ветки, начинало темнеть.- Будешь долго молчать, мысль потеряешь.

– Он про плохих исполнителей упомянул не случайно. Я значения не придал, а теперь осенило, когда ветки собирал. Так получается, что кто бы не сидел на Олимпе власти – не важно. Необходимы хорошие и грамотные исполнители. Хоть на столбы вешать, хоть новые заводы строить и проводить реформы. Так?- Евстефеев скосил взгляд на заваривавшего чай Сашку.