Изменить стиль страницы

— Ну и ну, — сказала она наконец, — ты сегодня, я вижу, в молчальники записался.

И, упрямо улыбаясь, ждала, уткнув руки в боки, чтобы он ей что-нибудь ответил.

Он продолжал возиться с цветными карандашами, но спустя минуту все же проговорил:

— А ты знаешь, что у нас на земле имеется — или имелось до недавних пор — что-то около десяти тысяч разных языков — а может, и больше?

— Немало, — сказала она неуверенно, настороженно.

Он кивнул.

— Да, брат, дошли до точки. — Он поднял план в вытянутой руке и залюбовался. — Казалось бы, собраться всем вместе да выработать общий язык, верно? Способствовало бы взаимопониманию и делу мира.

Он взглянул на Салли и ухмыльнулся, довольный собой, недоступный.

Она молчала, чуяла подвох.

— А вот нет же, не будет этого, — продолжал он, тряхнув головой, все с той же обидной ухмылкой, которая что-то значит, но не ее ума дело. Положил желтый карандаш, взял синий. — Дети все равно будут говорить «ихний», как их не ругай, а твой брат все равно будет говорить «пришедши». Ну, а мир и взаимопонимание... — Он посмотрел куда-то выше ее головы, вздохнул. — Такова дилемма демократии.

Она не клюнула на эти умные речи и ни с того ни с сего, уязвленная и рассерженная, вдруг выпалила, все еще упрямо улыбаясь:

— Отчего ты не уедешь с ней?

Он не стал притворяться, будто не понимает.

— Я ведь не говорил, что хочу этого, Мугли. — (Такое у них было ласковое прозвище друг для друга.)

— Она все готовит с луком, — сказала она.

Он покачал головой и, улыбнувшись, произнес что-то по-французски. Ведь знал же, что она по-французски не понимает. И больше не сказал ни слова, но до нее постепенно дошло, что означала французская фраза: все эти языки нужны для того, чтобы тебя не понимали. Они — твоя крепость. У Салли волосы зашевелились на голове. В ту ночь она втихомолку плакала, поняв, что есть такие вещи, которые он не хочет знать о ней, и в себе он тоже что-то прячет от нее, даже когда рассказывает, за стеною слов. Она потом примирилась с этим, хотя, конечно, как тут не быть подозрительной, настороженной. Примерно в это же время он завел правило читать ей вслух. Она сама толком не знала, что об этом думать, но, впрочем, быстро привыкла.

Салли поджала губы, еще раз прищурилась, потом решительно опустила глаза в книгу. После нескольких отсутствующих страниц дальше шло:

...обессилел и беспомощно завалился в кресле. Выпрямиться он был не в состоянии.

— Доктор, — позвал офицер.

Но он отмахнулся, задыхаясь от смеха, и подался вперед, чтобы договорить. Ему казалось, что он говорит очень быстро, хотя всеведущий сторонний наблюдатель заверил бы его, что на самом деле это не так.

— А я жив, как видите. Женщина, которая у меня убирает, нашла бы что сказать по этому поводу: я, безусловно, причиняю ей неудобства. Служба у полоумного инвалида-извращенца бросает тень на ее репутацию. Но я жив. Ничего не могу с собой поделать — дразню людей в мундирах, как мартышки лазят по деревьям, как куры несут зайца. — (Он сразу же заподозрил, что тут что-то не так, но чем больше обдумывал эту фразу, тем больше она ему нравилась.) Он уже совсем съехал с сиденья своего кресла и теперь, спохватившись, забеспокоился. Запах зелья все усиливался. И вдруг все огни погасли.

Очнулся он в белой-белой комнате. Человек в белом кивнул и посмотрел на него со снежностыо. Офицер стоял, прислонившись спиной к белой двери в заклепках, на лице его застыла гримаса.

— С вами уже так бывало? — спросил человек в белом.

Доктор Алкахест стал подымать веки. Прошли, может быть, часы. Может быть, дни.

— Вы, как видно, потеряли сознание, — сказал человек в белом.

— А-а. — Память понемногу к нему возвращалась. Он попробовал присесть, почувствовал дурноту — неприятное головокружение — и откинулся обратно. Он будто висел в воздухе над столом. Офицер сделал шаг от двери, и он вдруг ясно вспомнил. Спросил хитро, волнуясь, чуть приподняв голову:

— Как вы думаете, почему они погасили огни?

Офицер вопросительно посмотрел на человека в белом, судового врача.

— На мотоботе, — пояснил доктор Алкахест с раздражением, смиряя жар в старческой крови, и наконец болван-офицер его понял.

Он набрал полную грудь воздуха, раздул щеки, пошлепал себя по животу.

— Хороший вопрос, — сказал он. Кося, набычился. — Объясню вам мою теорию. По моей теории, они, должно быть, услышали, как он плюхнулся в воду. Бултых! Засветили все егни, но туман их отражал, понимаете, и они убедились, что от огней никакого проку, один вред, вот и выключили. Да все равно. Не помогло.

— А-а, — протянул доктор Алкахест и закрыл глаза. Было неясно, много ли они знают. — Отчего же они, по-вашему, так внезапно рванулись с места — когда вы еще с ними разговаривали через этот ваш... — Он поискал слово, оно ему никак не давалось. Махнул рукой. — Через рог.

— Вы не знаете рыбаков, — сказал офицер, закатил глаза и улыбнулся.

Доктор Алкахест промолчал.

— Ну-с, — проговорил судовой врач, — теперь поспите немного, мой вам совет, и проснетесь свеженький как огурчик.

— Да, да, хорошо, — ответил доктор Алкахест и снова обратился к офицеру: — Велика ли вероятность, что несчастный остался жив?

— Самоубийца-то? Да ни малейшей! — Он отмахнулся; рука была как мягкий кирпич. — Практически никакой. Вода, если падаешь с высоты, тверже асфальта. И тут же течение подхватит. — Он засмеялся с некоторым смущением. — К тому же, пока падаешь, дух из тебя вышибает. И сразу на дно, чик — и готово. — Он прищелкнул пальцами. Тон у него был довольный. — А многие умирают от разрыва сердца, не успевают долететь до воды.

Доктор Алкахест осторожно кивнул, снова закрыл глаза.

— А как, кстати, называется этот мотобот?

— Не знаю, — ответил офицер. — Просто рыбачья шхунка.

— Не знаете? — На этот раз он все-таки сел. Комната накренилась, заходила ходуном. Офицер и судовой врач оба бросились к нему, будто он буйно помешанный.

Судовой врач обхватил его рукой за плечи.

— Ну-ну, успокойтесь.

— Вы что, не спросили? — недоуменно пробормотал доктор Алкахест.

Офицер ухмыльнулся (тупица! боров безмозглый!) и сказал:

— Слишком много всего зараз, знаете ли, доктор. Нас пригласили искать утопленника. А когда ищешь утопленника, да еще в такую погоду...

— Должны были заметить, — сказал доктор Алкахест. Совершенно неожиданно, можно сказать, по чистой случайности он сделал величайшее открытие своей жизни, а эти скудоумные свинячьи головы все испортили. Он сжал кулак, вдруг с ужасом ощутив свое безмерное одиночество: кто из его медицинских знакомых мог бы достать ему марихуану — не жалкую пилюльку, на одну какую-то ничтожную трубку, а целую гору, столько, сколько у них там на борту мотобота, чтобы к нему одним махом возвратилась утраченная молодость? Быть может, кто-нибудь ядовито и свысока, клянясь Боэцием, Августином или Карлейлем, посмеется над его мучениями. Кто-нибудь пожмет плечами и скажет, что им движет не интуиция, а старческое слабоумие. Но ведь живет-то человек один раз. Появляется на этот студеный, равнодушный свет, проталкиваясь, извиваясь и воя от боли и страха, а оглянуться не успел, и уже, дрожа как осиновый лист, с воем, с рыданьем уходит. И не остается от него следов, и небеса (к чему себя обманывать?) не ловят затухающих электрических импульсов его мозга. Пусть смеются, кому охота! Доктор Алкахест думал: «Я жалкий, несчастный, старый калека, и нет у меня во всем мире близкого человека, кроме женщины, которая у меня убирает, а она, видит бог, терпеть меня не может. Она презирает меня, и даже хуже того: пренебрегает мною. И вот теперь мне явилось счастье — стоит только руку протянуть! Но в ту же секунду его вышибают, точно футбольный мяч! Смейтесь! Хохочите, вы, каменные сердца, из своего холодного далека! Настанет день, и вы тоже сделаетесь смешными и жалкими горемыками! Половину моих неотъемлемых личных прав снесло пулей, когда мне было девять лет. Надо ли удивляться, что я с такой жадностью держусь за ту малость, которая у меня осталась!»

— Уж заметить-то, что это за судно, вы могли бы, — плаксиво произнес он.

— Может, кто другой заметил, — предположил офицер. — Я поспрашиваю.

Но не заметил никто.

Доктор Алкахест смежил веки, сжал кулаки и дал себе клятву. Жизнь — дар бесценный, неповторимый, что бы там ни припоминали наивные трансмиграционисты. Он сделает все, что потребуется, это решено. Человек, не склонный бороться за то, чего ему хочется, не достоин того, чего ему хочется. Он ощерился, не раскрывая глаз. Подбородок его больше не дрожал; с ним произошла разительная перемена. Он, естественно, сожалел о предстоящих неотвратимых бедствиях; однако сон его был крепок.

Тем временем у причалов Сан-Франциско, смутной тенью темнея сквозь чайно-бурый туман, притаился мотобот «Необузданный», как живой тыкаясь в стенку на мелкой зыби прибоя.

На палубу выходит старый капитан Кулак, одной рукой запахивая на брюхе пальто, другой тяжело опираясь на трость. Он все еще мучается морской болезнью и движется с великой осторожностью — из сострадания к собственному желудку. Минуту спустя рядом с ним показывается Джейн, женщина в джинсах, мужской рубахе и в засаленной спортивной кепочке трех цветов: красного, белого и синего. Она тиха и настороженна, как кошка.

— Все спокойно? — шепотом спрашивает она.

С пристани, сверху, отвечает мистер Ангел:

— Все спокойно.

Капитан Кулак медленно, осторожно подходит к борту и протягивает дрожащую руку. Мистер Ангел нагибается и заботливо вытягивает, почти подымает его наверх. Следом легко вылезает Джейн.

— Подождите здесь, — говорит капитан Кулак, не удостоив мистера Ангела и взглядом. Его старые глаза, как две огнестрельные раны, устремлены на город.

Мистер Ангел остается ждать. Капитан и привлекательная женщина в патриотической кепочке уходят туда, где сияют огни.