Как друзья пришли мы к твоему повелителю, королю Хродгару, защитнику народов. — Подняв голоду, он замолчал. Можно было подумать, что в его распоряжении целая вечность. Наконец, едва заметно пожав плечами, он сказал:
— Будь так добр, помоги нам советом, дружище. По весьма важному делу пришли мы сюда.. — Ирония, скрытая в его улыбке, стала чуть мрачнее, и он смотрел теперь не на самого дозорного, а на его коня. — Я думаю, это трудно сохранить в тайне. И ты о том вскоре узнаешь, если правда (как мы прослышали), что некий враг неведомый набеги совершает по ночам на ваш чертог, губит людей и насмехается над воинами. Ежели это так… — Он смолк, нахмурив брови, потом взглянул на дозорного и улыбнулся. — Я пришел дать Хродгару совет.
Нетрудно догадаться, какого рода совет он даст. Грудь у него была широкой, как очаг. Руки — как бревна. «Давай-давай, — прошептал я. — Играй свою роль. Тебе же будет хуже». Но я был далеко не так уверен в себе, как притворялся. Рассматривая его непомерно мускулистый торс — обнаженный, несмотря на холод, гладкий, как брюхо акулы, и подрагивающий от мощи, как грудь коня, — я вдруг осознал, что не могу сосредоточиться. Если расслабиться, то можно впасть в оцепенение, просто глядя на эти плечи. Он опасен. Однако я пришел в возбуждение, внезапно оживился. Он продолжал что-то говорить. Я понял, что не слушаю, а только смотрю на его губы, которые двигались — как мне казалось — независимо от слов, будто плоть чужеземца была приманкой, хитрой уловкой, скрывавшей нечто безмерно ужасное. Затем дозорный повернул коня и вывел чужеземцев к месту, где начиналась мощенная камнем дорога; серая, как море, она темнела между заснеженными обочинами.
— Я пришлю людей охранять ваш корабль, — сказал он. Потом показал им Медовую Палату на высоком холме, а сам вернулся. Белесые, как морская пена, глаза чужеземца смотрели в никуда. Бряцая оружием, звеня кольчугами, он и его дружинники зашагали по дороге, торжественные и зловещие, как барабанный бой. Они двигались словно одно существо, словно чудовищная, грозная махина. Солнце ослепительно сияло на их шлемах и сверкало на наконечниках копий. Я не пошел за ними. Остался среди развалин и бродил там, где некогда бродили давно умершие великаны; сердце мое замирало от желания узнать, что делают сейчас чужеземцы в чертоге на вершине холма. Но при свете дня было бы глупо появляться там.
Вернувшись в пещеру, я никак не мог решить, боюсь я их или нет. От долгого пребывания на солнце у меня болела голова, а в руках не чувствовалось силы.
Они словно заснули. Не знаю отчего, но я был необычайно восприимчив к звукам в пещере: рокоту подземной реки в сотнях футов подо мной, которая буравила камень, устремляясь все глубже и глубже; вековечному кап-кап сталагмитов, растущих на дюйм за сотню лет; весенней капели в трех залах отсюда (зал с рисунками был завален камнями), там, где весна прорывается сквозь своды пещеры. Полубодрствующий,. полуспящий, л ощущал себя пещерой: мои мысли устремлялись вниз через странные пустоты во мне… или это был какой-то порыв, более древний и смутный, чем мысль, столь же древний, как инстинкт медведя, как сумеречная тоска волка, дерева...
Кто знает, что все это значит? Вне сна и вне бодрствования, полный возбуждения, похожего на радость, я пытался думать о том, боюсь ли я этих чужеземцев, но мысль ускользала. Она была нереальной — тонкой, как нить паутины, покачивающейся на окне, за которым видны деревья. Я иногда наблюдал, как люди совершают загадочные поступки. Один мужчина, имевший жену и семерых детей, — он был плотником и справедливо считался рассудительным, не подверженным безумным страстям и не склонным к безрассудству степенным человеком строгих правил, искусным мастером (ни одной неровной кромки, ни одного кривого гвоздя, ни выемки, ни трещины) — как-то раз, когда его домочадцы спали, тихо вышел из дома на окраине селения и по заметенным снегом тропам направился через лес к хижине охотника, который в то время выслеживал зверя. Жена охотника впустила его, ji он спал с нею, а когда пропел второй петух, вернулся домой. Кто знает, почему? Скука — самое страшное мучение. Разум раскладывает мир по полочкам, а подавленные страсти ждут момента для мести. Я пришел к выводу, что всякий порядок призрачен, он существует только в теории, — это безвредная, улыбающаяся маска здравомыслия, которую люди надевают, чтобы одну необъятную, темную реальность отделить от другой: свое собственное «я» и мир —, два змеиных гнезда. Бдительный рассудок, изворотливый и быстрый, лжет о темном зове крови, лжет и лжет, и лжет до тех пор, пока, устав от болтовни, этот страж не засыпает. Затем — внезапно и молниеносно — его враг, пещерное сердце, невесть откуда наносит удар. Насилие — вот правда, как говорил Хродульфу полоумный старик-крестьянин. Но старый болван только наполовину понимал то, что говорил. Он никогда не беседовал с драконом. А этот чужеземец?
Боюсь я того или нет, но в чертог я пойду, это точно. Конечно, я так и сяк вертел в голове смехотворную мысль, что поступлю как благоразумный зверь и останусь в безопасности. «Разве я не свободен? Не свободен, как птица?» — в умопомрачении шептал я, хитря с самим собой. Я же помню — и несу в себе — видение дракона: абсолютное, окончательное запустение. Когда-то давным-давно я видел всю вселенную как не-маму и краем глаза уловил свое место в ней — дыру. Тем не менее я существую, — понял я. — Значит, только я существую. Это я или вселенная. Какой восторг, какое восхитительное открытие! (Пещера, моя пещера — это ревностно оберегающая меня пещера.) Поскольку даже мать любит меня не за то, каков я есть, но за мое «сыновство», за мою принадлежность ей, за тот объем воздуха, что я вытесняю, как наглядное подтверждение ее власти. Я отстранил ее — легко, как ребенка, приподняв за подмышки, — и тем самым доказал, что у нее нет никакой власти надо мной, кроме той малости, что я из сиюминутной прихоти уделяю ей. Точно так же я мог бы убрать с дороги все королевство Хродгара и всю его дружину, если бы не установил пределов желанию ради сладостного желания. Если я прикончу последнего Скильдинга, то ради чего я буду жить после этого? Придется уйти в другое место.
И вот теперь, на миг усомнившись в победе, я, пожалуй, мог бы установить пределы желанию: лечь спать, отложить свои набеги до той поры, когда Геаты вернутся домой. Ибо, как учит опыт, мир делится на две части: тех, кого убивают, и тех, кто препятствует убийству первых; а Геатов, несомненно, можно отнести и к тем, и к другим. Так я шептал и, по пояс увязая в сугробах, неумолимо приближался к Хродгарову чертогу. Мрак лежал над миром, как крышка гроба. Я торопился. Было бы досадно пропустить их похвальбу. Я подошел к Медовой Палате, приник к щели и заглянул внутрь. Пронзительный ветер был полон отголосков смысла.
От такого зрелища у кого угодно потеплело бы на сердце. Даны были недовольны (если не сказать больше) тем, что Геаты пришли спасать их. Честь для них была превыше всего; они бы скорее предпочли быть съеденными заживо, чем позволили чужеземцам вызволить себя из беды. Жрецы тоже не были рады. Годами они твердили, что незримый Разрушитель обо всем позаботится в должное время. И вот теперь эти заморские выскочки срывают с религии покров тайны! Мой старый приятель Орк в отчаянии качал головой, сосредоточенно размышляя, вне всякого сомнения, о темных метафизических проблемах. Все угасает, альтернативы исключают друг друга. Не суть важно, кто из нас исключит другого, когда придет время для моей встречи с чужеземцем, ведь люди, взоры которых будут прикованы к происходящему, вряд ли сумеют возвыситься до священной идеи процесса. Теология не цветет пышным цветом в мире действия и противодействия, в мире изменения: она произрастает в покое, как ряска на стоячей воде. А расцветает и благоденствует она во времена упадка. Только в мире, где все неизбежно исчезает, может жрец тронуть сердца людей, как трогает их поэт, когда утверждает, что ничто не свершается зря. Во имя старых времен, во имя чести старого жреца я должен убить иноземца. А также во имя чести Хродгаровых воинов.