Изменить стиль страницы

– Слыхал от Марии Евгеньевны, что у Людмилы Викторовны большой талант, и, главное, оригина-льный! А мы здесь шаблоним… надоело.

Бураев не ответил. У него сильно сдавило грудь, как бывало всегда перед атакой. Тонкое личико Люси осветилось смущенной улыбкой, и Бураеву показалось, что ее «вишни», ставшие черно-черными, ищут кого-то в зале… Его, конечно. И он мысленно перекрестил ее. И вот, Люси потянулась, словно поцеловала воздух…

Колокольчики мои,

Цветики степные,

Что глядите на меня,

Темноголубые?…

И о чем грустите вы

В день веселый мая…

– Не-передавемо!… – прошептал Ростковский. Зал загремел от восхищения. Суровый критик поцеловал руку у Люси. Розовая артистка расцеловала [68] «удивительную артистку». Даже футурист разодрал на себе одежды и воскликнул – «вот что может еще спасать ваше прогнившее искусство!» Джугунчжи склонился в реверансе. Ростковский, воздев руки, что-то кричал восторженно. Бураев хотел идти, но Машенька усадила его с собой и, толкая коленками, смотрела прямо в глаза своими искристо-серыми и шептала, совсем в чаду:

– Что глядите на меня, темноголубые?… Люсик это вам, вам так спела! Именно, спела… Удиви-тельные у вас глаза!… Вы – миф!…

Бураев пожал плечами. Лакей подавал шампанское.

– На брудершафт? – лихо сказала Машенька, чокаясь с Бураевым шампанкой.

– Идет! – сказал Бураев.

– Ты, Стеф, особенный… Ты о-чень… внутренний!…

– Ты… – смущенно вытянул из себя Бураев, – Машенька, а похожа на… египтянку, только глаза… Русская…

– Бабенка?… – лихо сказала Машенька. – А ты… синеокий миф, правда!

– И никакой не миф, а просто малый, солдат. И ты мне нравишься, только не толкай коленкой…

– Глупости какие! Мы не чужие, и Люська не станет ревновать, не бойся. Завидую я Люське, какого сокола подхватила!…

Бураев засмеялся: чудесная была Машенька, простецкая. И все – простецкие, если разобрать. Даже и бледные поэты. Даже Джугунчжи, ходивший, как кот, неслышно, казался ему добрейшим. [69]

Машенька опять толкнула. Он почувствовал возбуждение и быстро пошел к Люси.

– Не скучаете с нами, капитан? – взял его под руку Джугунчжи. – Как это поется?… – И пить будем, и гулять будем… а когда смерть придет…

– Помирать будем? – спросил-досказал Бураев. – Будет за что – помрем.

Был бесконечный ужин, с необыкновеннейшим осетром на блюде, пулярдами в пестрых перьях, индейками с распущенными хвостами, с «парижскими пирогами», с корзинами тонких фруктов, с бешенною пальбой шампанского, с коньяками, с ликерами, с кошелками соленого миндаля, фисташек, с битвой «влюбленных шариков». Неожиданно для себя Бураев оказался под яростным обстрелом, – может быть потому, что единственный был военный? В него метко стреляла Машенька, артистка, какая-то даже пожилая дама в великолепнейшем декольтэ, – «миллионами в вас паляют», – шепнул ему, приставив ладонь ко рту, Ростковский, глазами показывая даму, – «половинка вашей губернии у нее в лифчике!» – девицы в болтушках-локонах, вперемежку с поэтами, и, совсем украдкой, такая скромненькая его Люси. Даже банкир Джугунчжи стрелял и взвизгивал.

Великолепнейший лимузин, мягко шурша по снегу, отвез на заре в «Лоскутную», после прогулки в ночной кабак, где опять мелькали черные тонкие поэты с лицами мертвецов, где прекрасная Машенька схватила в гвалте руку Бураева и долго держала на коленях.

– Ко-шмар… – крутя головой, полупьяно сказал Бураев, когда очутились в номере. [70]

– Стеф… – шептала Люси, в забвеньи.

В полдень явилась Машенька в мехах-размехах. а за ней принесли цветы, огромные две корзины. Она была игрива-возбуждена, торопила Люси поехать на Кузнецкий, – «ну, так что-нибудь купить». Когда Люси одевалась в будуаре, – наняла для них Машенька в «Лоскутной», – «и ни-ни-ни!» – Машенька так взглянула, что он потупился. Она погрозила ему перчаткой и, – этого уж никак не ждал, – взяла его под руку и потянула нежно. И, как ни в чем ни бывало, стала крутить танго.

Его не взяли – в бабьи дела мешаться! Он пошел прогуляться, позавтракал у Филиппова кулебякой с кофе, купил у Девриена нужные для подготовки книжки, поглядел на Большой театр, напомнивший ему встречу с Клэ, теперь уже княгиней… Густо повалил снег. На углу Петровки, у кондитерской Флей-Трамблэ, с ним неожиданно столкнулся товарищ по выпуску Осанко, теперь уже подполковник, из штаба округа. Поговорили о новостях. Верно, бригадного ихнего уберут, командный состав омолаживают усиленно. Почему в Москву не переводится? Устроить можно. Гейнеке добивается бригады и, кажется, получит: связищи в Петербурге, да и стоит. Тогда и совсем легко перетянуться. Когда они разговаривали, подкатил бордовый автомобиль, и вышла шикарная блондинка в широком манто из соболя, в кокетливой шапочке с эспри. Бураев с изумлением дал дорогу, не веря глазам, что это… да неужели Нида?! Мелькнувшая перед ним красавица обернулась к нему в дверях, задержалась на миг, резнула смешливым взглядом и исчезла. Она, Нида?… Не [71] может быть. Но пушистая родинка на щеке – та самая! И серые, вострые глаза… Нида из Птичьих Двориков! Сверстница его по играм, первая детская любовь! Он что-то слышал, в Яблоневе рассказывали, что «Нидка пошла в аристократки». Но та была тоненькая, как стебелек, а эта – полная и высокая, роскошная москвичка… И так взглянула! Впрочем, многие на него глядели. Он простился с товарищем и хотел повернуть к Кузнецкому, как услышал веселый оклик:

– Степан Александрыч! Вы это?!…

Шикарная блондинка махала ему муфтой, и стало ясно, что это Нида.

– Вот неожиданно!… Сколько лет, а все-таки узнала… молоденьким офицериком видала в последний раз! Узнали меня?…

– Нида… какая же вы стали, по родинке только и узнал, да по вашим неизменным глазкам!… Разбогатели? замужем?…

– Любопытный какой… И замужем, и холостячка… вот как хотите! – болтала Нида, шлепая его по руке перчаткой. – А как по-вашему лучше? Забыли небось, а я про вас часто думала. Раз даже написать хотела, да… совестно что-то стало. Чего, думаю, старые дрожжи подымать… поэзию разводить! А вот под снежком и встрелись…встретились! – поправилась он с улыбкой. – Пойдемте шоколад пить с шашечками. Помните, как меня шоколадками подчевали? А вашу коробку с абрикосовой пастилой и посейчас помню, как юнкером меня отыскивали! Мне тогда дворник все выложил. Э-эх… Ну, пойдемте, берите меня под-ручку. [72]

Они проболтали с полчаса, как добрые старые друзья. Бураева изумляло «преображение»: из деревенской девчонки, потом из московской девчонки-белошвейки, за двенадцать-тринадцать лет выправилась шикарная бабенка, дама. О нем она знала почти все: брат ей писал иногда из «Двориков». Конечно, она им помогает, живут богато. Все еще не женился? Скоро… – ну, дай Бог счастья. А она уж и заграницей побывала, скоро опять уедет.

– Чего от вас мне таиться, сами хорошо понимаете… А особо дурного чего не думайте. Чего раньше было, глупила там… сплыло. А теперь будто и по закону, пять лет в «у-зах», и растет мальчонка. Ах, прямо вы для меня… ну, как родной совсем встретился! После завтра, заезжайте, право?…

И Бураев почувствовал, что и в самом деле – Нида, словно, ему родная. Он обещал побывать у ней, только в другой приезд: завтра утром он уезжает, последний срок. Она усадила его в автомобиль и подвезла к «Лоскутной». И в этот короткий путь она все всматривалась в него и вспоминала:

– А глаза у вас все те же… у мальчика какие были! Ах, Степочка, Степочка… Нет, ради Бога, не забывайте.

И, – смутило это Бураева, – она взяла его руку, посмотрела ему в глаза и… нежданно поцеловала. Он только вскрикнул:

– Нида!… – и стал целовать ей руки.

Решительно, этот снежный день полон был неожиданностей. Когда подкатили к гостинице, у подъезда стояли Люси и Машенька, и, в волчьей дохе, [73] Ростковский. Бураева встретили веселым гамом, а Ростковский раскланялся с блондинкой. Бордовый автомобиль отъехал.