Поразительна эта, очевидно, естественная в романтических полушариях, связь между титаническими восприятиями и микроскопическими предметами. Декорация для любви, классикам не уступающей, совсем неклассическая для скромных жильцов, и неподстриженный парикмахером чуб самого Пастернака. Но все эти убогие детали превращаются им в действительно связанные предметы новой мифологии.

Себя Пастернак, разумеется, в небожители не претворил, и подвержен различным человеческим заболеваниям. К счастью для него и русской поэзии, под рукой были быстрые и хорошие лекарства. Он честно переболел детской корью, которая в данном случае называлась «центрифугой».

Он мог бы легко впасть в сентиментальность Ленау, но его спасает, как некогда Гейне, значительная доза иронии. Порой его музыкальность стиха сбивается на Игоря Северянина, но выручает ум, а может быть, и занятия философией в Марбургском университете. От иных занятий легко впасть в худосочие умствований, но здесь приходит на помощь лиричность чувств и т. д.

Я часто сомневаюсь в жизнеспособности лирики. Как ни прекрасны стихи Ахматовой, они написаны на последней странице закрывающейся книги. В Пастернаке же ничего нет от осени, заката и прочих милых, но неутешительных вещей. Он показал, что лирика существует и может впредь существовать вне вопроса социального антуража.

Может быть, люди покроют всю землю асфальтом, но все-таки где-нибудь в Исландии или в Патагонии останется трещина. Прорастет травка, и начнутся к этому чудесному явлению паломничества ученых и влюбленных. Может быть, и лирику отменят за ненужностью, но где-нибудь внук Пастернака и правнук Лермонтова возьмет и изумится, раскроет рот, воскликнет мучительное для него, ясное и светлое для всех «о»!

Комментарии

petifs Leits – мелочи, маленькие истории (фр.).

Скакать поверх барьеров – намек на книгу поэта «Поверх барьеров» (1917).

«Центрифуга» – группа умеренных футуристов, куда Пастернак входил вместе с Н. Асеевым и С. Бобровым.

Ленау Н. (1802 – 1851) – австрийский поэт, лирик-романтик.

«Федор Сологуб»

Прежде, чем читать стихи Сологуба, я представлял его себе не то индусским факиром, не то порченной бабой-кликушей. Увидев впервые, как будто разочаровался. Это было в Париже, Сологуб читал лекцию. За столиком сидел почтенный пожилой господин, с аккуратно подстриженной бородкой, в пенсне. Не спеша, с толком, поучал он студенток-медичек и юных «бундистов»: есть Альдонса и Дульцинея. Все было весьма обыкновенно, но к концу вечера случайно Сологуб взглянул на меня и я увидал в глазах таинственную невеселую усмешку. Мне стало не по себе. О, не факиром показался он мне в ту минуту, но беспощадно взыскующим учителем гимназии. Не приготовишка ли я. Вдруг он скажет: «Эренбург Илья, а расскажите нам, чем отличается Альдонса от Дульцинеи». Я буду молчать, а он долго и радостно потирать руки перед тем, как поставить каллиграфически безукоризненную единицу. Помню другой вечер, зимой 1920 года в Москве. Какие-то очень рьяные и очень наивные марксисты возмущаются Сологубом – как в наш век коллективизма он смеет быть убогим, ничтожным индивидуалистом. Сологуб не спорит, нет, он со всеми соглашается – «конечно, конечно». Но как же образцовому инспектору не поучить немного этих вечных второклассников. И, тихо улыбаясь, Сологуб читает в ответ маленькую лекцию о том, что коллектив состоит из единиц, а не из нулей. Вот если взять его, Федора Кузьмича, и еще четырех других Федоров Кузьмичей, получится пять; а если взять критиков – то вовсе ничего не получится, ибо 0х0=0. Отнюдь не дискуссия, а просто урок арифметики. Только я что-то не верю Федору Кузьмичу. Я боюсь, что он знает больше простого учителя, только нас огорчить не хочет.

Я слушал и жду крохотного postscriptum'а: «а, между прочим, вовсе не два, а только ноль, а, вообще ноль, ноль, ноль…».

Читает стихи Сологуб раздельно, медленно, степенно, будто раскладывает слова по маленьким коробочкам, читает одинаково колыбельные и громкие гимны, нежные причитания и сладострастные призывы к бичеванию. Вот сейчас только он прославлял «отца» своего «Дьявола», а теперь ласкает розовенького младенца, верно, скоро будет привязывать девье тело к кольцам, чтобы удобнее было его истязать. А слева – не все ли слова Божьи, – аккуратно размещаются по коробочкам, никого не обидит Федор Кузьмич.

Сологуб может статейку написать о плохом состоянии водного транспорта в России, например, честь честью. В каком-то стихотворении перед истязанием деловито он замечает – «нужно окна и двери запереть, чтобы глупые соседи не могли нас подсмотреть». На лице Сологуба всегда тщательно закрыты ставни, напрасно любопытные прохожие жаждут заглянуть, что там внутри. Есть особнячки такие – окна занавешены, двери заперты – покой, благоденствие, только смутно чует сердце что-то недоброе в этой мирной тишине.

Слова Сологуба бесплотны, в его стихах почти нет образов, лишь краткие, условные определения, магические формулы. Он особенно часто употребляет слова отвлеченные. Но бесплотными словами любит говорить о земной плоти, о земле, которую никто не любит, кроме него, и о девичьих босых ногах в росе. Быть может, умиляет его их белизна на оскверненной земле, быть может, то, что они, только они касаются земли. А увидев пляску Айседоры, почтенный и важный господин не усмехался, но плакал сладчайшими слезами умиления.

Сологуб познал высшую тайну поэзии – музыку. Не бальмонтовскую музыкальность, но трепет ритма.

Вот почему порой по его лицу пробегает не усмешка, нет, – улыбка восторга, будто он прислушивается к дальнему голосу. Он умеет шелестеть, как камыш, скулить, как пес, и плакать, как маленький чертенок, у которого прорезываются рожки. Если бы в деревне его позвали вместо знахаря к бодливой корове, я убежден, что он изгнал бы нечистую силу, ибо для этого нужно не изучение Агриппы Нестгеймского, но высокий дар поэта.

Сологуб не знает страсти, но только сладострастие. Потому так медлительны его стихи. Они катятся, строка за строкой, как ленивые волны южного моря в полдень, не спеша, растягивая наслаждение, целуясь томными рифмами,

Когда мы видим гастронома, знающего толк в яствах, который с удовольствием ест тухлые яйца, мы говорим не об безвкусии, а об извращенности. Про дикарей, пожирающих жуков и пауков, мы даже этого не скажем, а просто отстранимся – так они уже устроены.

Кто упрекнет Сологуба в недостаточно развитом вкусе, прочитав его патриотические стихи о взятии Берлина или узнав, что он предпочитает всем русским поэтам Игоря Северянина.

До Сологуба романтизм и пошлость были понятиями несовместимыми. Одно дело Гофман, другое Свидригайлов и мухи над телятиной. У Сологуба пошлость необычайна и таинственна, а тайна засижена мухами. Ведь не все град небесный или подводный китеж. Болото таит много чудесного, на нем ядовитые цветы, вокруг нечисть обосновалась, а вода плесенью пахнет, и вообще, просто болото. Все споры о Сологубе к тому и сводятся, что одни видят только бесенят и заманчивые незабудки, а другие только тину и водяных пауков. Но даже по твердой земле так трудно проводить границы и межи, а тем паче по владениям Сологуба, которые, как о них ни судить, но верно засасывают путника.

Действие Сологуба похоже на наркотики, будто не стихи читал, а выкурил трубку опиума. Все предметы вырастают до небывалых размеров, но теряют плоть и вес. Мир вещей претворяется в мир понятий, волны ритма заливают вселенную. В голубом водном тумане покой и тишина. А вот и сам Сологуб. Я не вижу ни пенсне, ни бородавки, но только очень приманчивые и очень пустые глаза. Он сидит в кресле, скрестив руки на животе, и кажется, что это не «маститый поэт», как величают его репортеры, но великий Будда, остановивший движение всего, от часов в жилетном кармане до застывших вокруг мертвой земли таких же мертвых и навек утомленных миров.

Комментарии

Айседора – Айседора Дункан (1877 – 1927) – известная танцовщица.