Изменить стиль страницы

Включая запись, он довольно ухмылялся и бормотал: «И пусть теперь рассказывают, кому хотят о его чистоте и невинности!» — и указал братьям на экран. Галь и Гай переглянулись, потом уже были не в силах отвести взоры от экрана. Увидев результат «работы» братьев Навзи, Галь удовлетворённо и злобно прошипел: «Ну, всё! Этот уже никогда красавчиком не будет… если ещё вообще будет… Его песенка спета… Больше нам в родню напрашиваться не посмеет! Не уверен, что найдётся женщина, которая на него посмотрит без омерзения». …Окровавленной грудой, без чувств и почти без дыхания Ноам лежал на покрытом грязью и кровью полу. Его мучители куда-то испарились. Гай, увидев, во что превратился совсем недавно симпатичный и застенчивый парнишка, ужаснулся, даже ощутил позывы к рвоте и, нервно сглотнув, пробормотал: «Так значит, они с каждым могут сделать такое…» Тим тихо откликнулся: «Брось, детка, будь проще! Из того, что вы сейчас видели, мы с Офелией сотворим та-акую сенсацию — пальчики оближешь!

Это будет покруче так называемого «побега»! Эти кадры, конечно, показывать будем только кому надо и когда надо!.. Но вы — молчок!!!» — «Ещё бы!»

* * *

…Он лежал на грязном топчане и медленно всплывал из небытия, горел и бился в ознобе. Сначала он ощутил себя, покрытого грязной коркой, как бы подвешенного внутри обжигающе-ледяного, изнутри утыканного иголками кокона в багровом океане густой, жгучей боли. Кокон то погружался в бешено вращающийся водоворот, то всплывал, натыкаясь на острые куски льда. Он прохрипел разбитым ртом: «Пи-ть…

Па-па… пи-и-ить…» Ему думалось: стоит хлебнуть хоть глоток чистой воды, и сразу станет легче, тело перестанет гореть и одновременно колотиться в жутком ознобе, а боль, перекатывающаяся и пульсирующая по всему телу, то тут, то там режущая, как ножом, будет не столь нестерпимой. Никак не удавалось сосредоточиться на мысли, где он, что с ним, что было. Осколки странных и диких мыслей то выскакивали, мелькнув на мгновенье в затуманенном сознании, то снова тонули в вязком, тускло-багровом болоте. Багровый прожектор, меняя зловеще-жуткие оттенки, то и дело сыпал искры в глаза, на которые тяжёлым грузом давили веки…

Потом он ощутил, что лежит в липкой, вонючей, грязной луже, всё тело словно режут ножами или прижигают металлическими штырями. Даже слабая мысль о движении причиняла нестерпимую колющую боль. Он не знал, что остатки одежды, едва прикрывающие тело, превратившееся в сплошную, кровоточащую рану, были пропитаны кровью, продолжающей медленно сочиться из ран…

В момент жуткого просветления, он понял, что жизнь из него вытекает по каплям, и ему страшно захотелось убедиться, что он ещё жив. Он подумал: во что бы то ни стало надо хотя бы шевельнуть рукой или ногой, повернуться на бок, приоткрыть глаз. Последнее ему никак не удавалось, ощущение было такое, что веки кто-то придавил толстыми, тяжёлыми валиками, а ресницы склеил намертво каким-то прочным составом, это была его кровь. Вокруг него зависли и колыхались тихие, вкрадчивые силонокулл-пассажи и далёкое громыханье бутылок по булыжной мостовой перемежались заунывными завываниями гигантской гребёнки «Петеков», их сменяли фанфарические речёвки Арпадофеля. Он мельком вспомнил рассказы отца и друзей о фанфаротории, и он увидел — вокруг него извиваются тонкие спиральки всех оттенков грязно-багрового. Мелькнула и тут же улетучилась мысль: «Они что, поменяли подобающую цветовую гамму?» Ему была почти безразлична вакханалия звуков вокруг него, его трясло, мучил сильный жар. Он пытался вспомнить слова из псалмов, молитвы, но они то складывались во вьющиеся перед глазами строки, то ускользали, разбегаясь в разные стороны, словно бы дразня. Кружилась голова, словно налитая свинцом, он был одержим одной мыслью: выплыть, непременно выплыть из забытья, очнуться…

Отчётливой вспыхнуло: «Где я? Куда я попал?» Он помнит, что его привели в комендатуру дубонов где-то, ему казалось, недалеко от старой «Цедефошрии». Может, они заблудились в этих кошмарных лабиринтах? А кто — они? Тут же перед глазами, как из густого тумана, всплыло лицо Ширли. «Неужели и её схватили?…Что-то не то я сделал… Нельзя было её оставлять…» — эта мысль всё отчётливее колотилась в мозгу, причиняя нестерпимую боль, но вскоре куда-то ускользнула, как он ни пытался её задержать вместе с видением Ширли, качающимся, как на волнах, перед глазами, придавленными тяжёлыми валиками век. Но как он оказался у этих озверевших человекообразных? Неужели это люди Аль… как-там-его?.. — Тарейфы?

Значит, он попал в лапы лютых врагов! Но как? Это попросту невозможно… А что там делали братки… как-их-там… Хадаш?.. Галь Хадаш — это звучит!

Голову сверлил истерический, ломкий голос одного из братишек-мучителей… Гая… или не Гая?.. Он почти не вслушивался в слова, которые обтекали его голову мутным потоком, вызвавшим у него причудливую ассоциацию с вихляющей струёй, которую они видели в самом начале «Цедефошрии». Как давно это было…

Перед мысленным взором маячило свирепое лицо Галя. Тяжело заворочались мысли: «Это силуфокульт его сделал таким… И ещё восточные единоборства… Наверно, много получал по голове на тренировках…» Ох, не зря Ноам так не любил эти занятия, к которым его Ирми старался привлечь… Вообще терпеть не мог насилия, никогда не любил драки…

Внезапно — мороз по коже от поразившей его мысли… Неужели это всё действительно было? Неужели эти нелюди на самом деле такое с ним сделали? Тогда… как жить с этим дальше? Ох, не зря его мучили дурные предчувствия, не зря он боялся, что видит Ширли в последний раз… Поэтому он и не сдержался, и решился поцеловать её, о чём грезил давным-давно, с тех пор, как понял, что любит её. И это всё, что ему отпущено судьбой… Мысли о Ширли, жгучее желание снова увидеть её, знать, что она спаслась, не попала к ним в руки, на считанные мгновения согрели его. Но тут же заколотил ознобом безумный страх и отчаянная мысль: «Неужели я больше её не увижу? Да имею ли я право… после всего, что со мной сделали, думать о ней?» Ноам громко застонал, почувствовав, как по темно-синим, вздутым, как баллоны, щекам текут слёзы. Он даже не мог закусить разбитые в лепёшку губы, чтобы сдержать рвущиеся из горла стоны — нечем было…

И снова полузабытьё, в угасающей памяти — исполненное отчаяния лицо отца, завёрнутые за спину руки в наручниках… Последний пронзительный папин взгляд прямо ему в глаза… его лицо на экране телевизора… Вспомнил, как содрогнулся от дурного предчувствия, что видит папу в последний раз. Но переживал-то он тогда за отца! Он и представить себе не мог, что сам окажется в безнадёжной, нечеловеческой ситуации, пережив самое ужасное, на что никакого воображения нормального человека со здоровой психикой не хватало…

Из окровавленного рта вырывались хриплые стоны, он погружался в забытьё и снова всплывал. Перед мысленным взором проносились картины его короткой жизни. Он вспоминал, как папа носил его, маленького, на руках, подбрасывал и ловил, а он заливисто смеялся и дёргал его за бороду («совсем, как Бухи сейчас!» — разбитые губы растеклись в кривой улыбке). Вспомнил, как папа сажал его, чернокудрого малыша, на плечи и лихо танцевал во время концертов в «Цлилей Рина»… Или нет,

«Цлилей Рина» ещё не было, да и Парк только создавался, а они ходили куда-то в другое место на концерты. Потом вспомнил, как папа показывал ему буквы, учил читать, потом собирать коркинет и всякие другие дорогие и затейливые штуки, как учил плавать, как ходил с ним на молитвы в синагогу… Как познакомил его с Ирми и Максимом…

Внезапно в угасающем сознании вспыхнуло, что он, первенец, всегда был для отца его гордостью и радостью. Конечно, папа любил и Ренану, похожую на него и лицом, и немного характером, и шустрых, неугомонных, талантливых близнецов, а уж о малышах и говорить не приходится. Но самые большие отцовские чаяния и надежды папа связывал всё-таки с первенцем. Ноаму стало трудно дышать от шершавого комка в пересохшем горле, когда он подумал: «Не оправдал я, папочка, твоих надежд…