Изменить стиль страницы

Свое отношение к Марксу и Энгельсу Сталин, разумеется, никогда открыто не высказывал. Это поставило бы под угрозу веру верных, а тем самым и его дело и власть. Он сознавал, что победил прежде всего потому, что наиболее последовательно развивал формы, соединяющие догматы с действием, сознание с реальностью.

Сталину было безразлично, исказил ли он при этом ту или иную основу марксизма. Разве все великие марксисты, а в первую очередь Ленин, не подчеркивали, что марксизм есть "руководство для практики", а не собрание догм, и что практика – единственный критерий истины?

Однако проблема здесь и шире, и сложнее. Любой строй, а в первую очередь деспотический, стремится достичь состояния устойчивости. Учение Маркса – и без того догматическое – не могло не закостенеть до состояния догмы, как только оно сделалось официальной – государственной и общественной – идеологией. Потому что государство и правящий слой распались бы, если бы ежедневно меняли свои облачения, – не говоря уже об идеалах. Они должны жить – в борьбе и в труде приспосабливаться к изменчивой реальности, внешней и внутренней. Это вынуждает вождей "отходить" от идеалов, но так, чтобы сохранить, а по возможности и приумножить собственное величие в глазах своих приверженцев и народа. Законченность, то есть "научность" марксизма, герметическая замкнутость общества и тотальность власти толкали Сталина на непоколебимое истребление идеологических еретиков жесточайшими мерами, – а жизнь вынуждала его самого "предавать", то есть изменять, самые "святые" основы идеологии. Сталин бдительно охранял идеологию, но лишь как средство власти, усиления России и собственного престижа. Естественно поэтому, что бюрократы, считающие, что они и есть русский народ и Россия, по сегодняшний день крутят шарманку о том, что Сталин, несмотря на "ошибки", "много сделал для России". Понятно также, что во времена Сталина ложь и насилие должны были быть вознесены до уровня наивысших принципов… Кто знает, может, Сталин в своем проницательном и немилосердном уме и считал, что ложь и насилие и есть то диалектическое отрицание, через которое Россия и человеческий род придут наконец к абсолютной истине и абсолютному счастью?

Сталин довел идею коммунизма до ее жизненных и идеологических крайностей, отчего она и "ее" общество начали деградировать. Не успел он сокрушить своих внутренних противников и заявить, что в Советском Союзе построен социализм, не успела закончиться война, как в советском обществе и в коммунистических движениях появились новые течения. Во всяком случае, когда Сталин говорил о решающем значении "идейных установок", он языком своего мира – своей идеологии и своего строя – говорил то же самое, что говорят и другие политические лидеры: если в наших идеях отражается направление движения общества, если мы способны воодушевить ими людей до такой степени, что они организуются соответствующим образом, то мы на правильном пути и должны победить.

Сталин обладал необычно чутким и настойчивым умом. Помню, что в его присутствии невозможно было сделать какого-либо замечания или намека без того, чтобы он тотчас этого не заметил. И если помнить,- какое значение он придавал идеям, – хотя они были для него лишь средством, – то напрашивается вывод, что он видел и несовершенство созданного при нем строя. Этому сегодня есть немало подтверждений, в особенности в произведениях его дочери Светланы. Так, она пишет, как, узнав, что в Куйбышеве создана специальная школа для эвакуированных детей московских партаппаратчиков, он воскликнул:

"Ах вы!.. Ах вы, каста проклятая!"10

То же самое, то есть что в Советском Союзе при Сталине образовалась бюрократическая каста, утверждал не кто иной, как самый лютый враг Сталина – Троцкий. Чудовищные чистки, миллионы расстрелянных и уморенных только усугубили несправедливость общества и требовали новых насилий, мучений и сведения счетов. Чистками и жестокосердием Сталин разрушил и свою собственную семью. Вокруг него, в конце концов, простирался лишь ужас и опустошение: перед смертью он оклеивал стены своей комнаты фотографиями чужих детей из иллюстрированных журналов, а собственных внуков не желал видеть… Это могло бы быть важным уроком, в особенности для догматических умов "одного измерения", ставящих "историческую необходимость" выше человеческой жизни и человеческих стремлений. Потому что Сталин – один из самых крупных в истории победителей – на самом деле личность, потерпевшая одно из самых жестоких поражений. После него не осталось ни одной долговременной, неоспоримой ценности. Его победа преобразилась в поражение – и личности, и идеи.

Что же тогда Сталин? И почему все это так?

В Сталине можно обнаружить черты всех предшествовавших ему тиранов – от Нерона и Калигулы до Ивана Грозного, Робеспьера и Гитлера. Но, как и любой из них, Сталин – явление новое и самобытное. Он был наиболее законченный из всех, и его сопровождал наибольший успех. И, хотя его насилие самое тотальное и самое вероломное, мне кажется, что считать Сталина садистом или уголовником было бы не только упрощением, но и ошибкой. В биографии Сталина Троцкий сообщает, что Сталин наслаждался убийством животных, а Хрущев говорил, что Сталин "в последние годы" страдал манией преследования. Мне неизвестны факты, которые бы подтверждали или опровергали их утверждения. Судя по всему, Сталин наслаждался казнью своих противников. Мне врезалось в память выражение, вдруг появившееся на сталинском лице во время разговора болгарской и югославской делегации со Сталиным и его сотрудниками 10 февраля 1948 года в Кремле: это было холодное и мрачное наслаждение видом жертвы, чья судьба уже предрешена. Такое же выражение мне приходилось видеть и у других политиков в момент, когда они "ломали шпагу" своих "заблудших" единомышленников и соратников. Но всего этого – если оно и соответствует действительности – недостаточно, чтобы объяснить феномен Сталина. В особенности тут не могут помочь ни сомнительные данные, опубликованные несколько лет назад в "Лайфе", что Сталин был агентом царской тайной полиции – охранки, ни утверждения одного американского историка – не столь уж невероятные, – что Сталин выдавал царской полиции, не открывая ей при этом своего имени, меньшевиков и других небольшевистских деятелей, которых она арестовывала.

Явление Сталина весьма сложно и касается не только коммунистического движения и тогдашних внешних и внутренних возможностей Советского Союза. Тут поднимаются проблемы отношений идеи и человека, вождя и движения, роли насилия в обществе, значения мифов, в жизни человека, условий сближения людей и народов. Сталин принадлежит прошлому, а споры по этими схожим вопросам если и начались, то совсем недавно.

Добавлю еще, что Сталин был – насколько я заметил – живой, страстной, порывистой, но и высокоорганизованной и контролирующей себя личностью. Разве, в противном случае, он смог бы управлять таким громадным современным государством и руководить такими страшными и сложными военными действиями?

Поэтому мне кажется, что такие понятия, как преступник, маньяк и тому подобное, второстепенны и призрачны, когда идет спор вокруг политической личности. При этом следует опасаться ошибки: в реальной жизни нет и не может быть политики, свободной от так называемых низких страстей и побуждений. Уже тем самым, что она есть сумма человеческих устремлений, политика не может быть очищена ни от преступных, ни от маниакальных элементов. Потому трудно, если не невозможно, найти общеобязательную границу между преступлением и политическим насилием. С появлением каждого нового тирана мыслители вынуждены наново производить свои исследования, анализы и обобщения.

Но если мы все же примем, что эта граница находится между разумным и эмоциональным, между необходимым и субъективным, то и в таком случае Сталин – один из наиболее чудовищных насильников истории, даже в том случае, если в нем не обнаружат ничего преступного и маниакального. Потому что, если даже согласиться с тем, что, например, коллективизация при данных условиях была разумна и необходима, то очевидно, что ее можно было провести и без истребления миллионов "кулаков". И сегодня еще найдутся догматики, которые возразят против этого: Сталин был увлечен построением социалистического общества, его давило троцкистское обвинение в оппортунизме, стране угрожало фашистское нашествие, которое могло найти опору в "классовом враге". Но что возразят они по поводу вымышленных обвинений и кровавых чисток в рядах партийной "оппозиции", которая нисколько не угрожала строю и идеологии. Наоборот, ее бессилие и растерянность происходили как раз от догматической преданности идеологии и строю.