Изменить стиль страницы

Вот и в это тревожное время Третье отделение только и знает, что подсовывает государю всякие отчеты, письма, а что же касается подлинных заговоров, антиправительственных выступлений, то оно о них и не знает. Хотя и министр не может похвастаться, его агенты не блистают сообразительностью, но это только потому, что он не имеет возможности подобрать нужных людей, у него нет тех сумм, которые расходует Орлов. Ох, как он ненавидит этого высокого генерала с маленькой головкой!

Если полиции и удастся кое-что обнаружить, генерал тут как тут, и «по высочайшему повелению» дело перекочевывает в Третье отделение. А император держится за него, как за соломинку.

Иван Петрович Липранди, потомок испанских грандов, отставной полковник русского генерального штаба и чиновник особых поручений при министре внутренних дел Перовском, жил открытым домом, имел прекрасную библиотеку и считался человеком ученым.

Его изыскания о раскольниках печатались в исторических изданиях.

Но в Петербурге знали и оборотную сторону этой «испанской медали».

Знали, что император Александр лично назначил Липранди начальником русской военной и политической полиции во Франции после окончания наполеоновских войн, что ученый-шпион берет с раскольников взятки и на совести его дела «особо секретные».

Иван Петрович приходил в негодование от этих толков, пытался их опровергать, втайне же гордился властью, страхом, который он внушает, и старался изо всех сил.

Перовскому не хватает графского титула, ведь шеф жандармов Орлов — граф; Липранди хлопочет о генеральских чинах; начальник штаба корпуса жандармов Дубельт — генерал.

Перовский — откровенный недруг Орлова; Липранди — закадычный приятель Дубельта.

И оба, министр и его подручный, хотят быть «героями» родины, ее «спасителями» и утереть Третьему отделению нос.

Литографированная записка Буташевича-Петрашевского, конечно; не воззвание и не призыв к бунту. Но она напомнила о «явлениях возмутительных». Император ныне страшно напуган. И если этот испуг поддержать искусственно, а потом представить Петрашевского и его «пятницы», о которых знает весь Петербург, как заговор, приукрасить, раздуть и «пресечь», то титул графа, чин генерала, благосклонность императора, признательность «общества» будут обретены, Орлов посрамлен и, может быть, — упразднен.

Липранди нашептывает министру:

«Открыто распространял свое воззвание на вечере у генерала Бойкова…»

«Сетует на то, что цена населенных имений ниже их фактической стоимости, что мало привлекается к землевладению капиталов, так как купечество, да и все остальные классы, за исключением дворянства, не имеют права владеть населенными имениями…»

Дворянин, а печется о купеческих интересах да и крестьян не забывает.

«Этот Буташевич предлагает предоставить купцам право приобретать населенные земли, а крестьян, которые живут на них, сделать „обязанными“ по закону 1842 года или, что еще выгоднее, дать им право выкупаться на волю за определенную и не очень обременительную сумму».

Ведь это призыв к бунту. И именно сейчас, когда в стране бродит столько вздорных слухов о воле, революции, республике!

Подымать крестьянский вопрос, когда известно, что государь и слышать об этом не желает.

«Записка Петрашевского выходит за рамди законов».

Автор предлагает учредить «кредитные земские учреждения, как в Польше».

Прекрасно, государь ненавидит этих поляков.

«Учредить сохранные кассы во всех уездных городах и поручить прием взносов в них всем приходским священникам. И при сохранных кассах создать mortt-de-piete на тех основаниях, как они существуют во Франции с присоединением права принимать под залог некоторые земледельческие произведения».

Перовский довольно потирает руки. Если такую записку передать императору, то только одного упоминания Франции будет достаточно, чтобы автора посадить в крепость.

Но будущему графу этого мало. Нужно представить дело так, чтобы Николай понял: полиция, а не жандармы открыли «обширный заговор». И преподнести «заговор» в размерах не меньших, чем этоимело место в 1825 году.

Липранди должен пронюхать о Петрашевском все. Не дай бог, Орлов опередит.

Перовский спешит под величайшим секретом сообщить императору о «нащупанных» им «нитях заговора» и умоляет его пока «преступников» не арестовывать, дать ему, Перовскому, время выведать все до конца.

И ничего не говорить графу Орлову.

Спешнева удивило появление Петрашевского. Обычно Михаил Васильевич посещал его только после многократных приглашений и очень неохотно. Николай Александрович приписывал это некоторой ревности со стороны Петрашевского. За последние месяцы Спешнев обрел большое влияние на гостей коломенского домика, и, наверное, Петрашевскому это неприятно.

Но Спешнев ошибался. Петрашевскому было совершенно чуждо чувство зависти, хотя «барин-коммунист» как-то очень выделялся среди его посетителей, и не своим красноречием, а надменным молчанием.

Петрашевский не любит бывать у Спешнева потому, что стать настоящим приятелем этого человека он не может. Они похожи в одном: ни тот, ни другой никого близко к сердцу и душе своей не подпускают.

Петрашевский удобно устроился в кресле, всем своим видом говоря, что он пришел не с простым визитом вежливости и пробудет в этом кабинете долго.

Спешнев молча ждал начала разговора, делая вид, что его занимает красноватый солнечный зайчик вечернего отсвета мартовских луж.

— Николай Александрович, общество, которое собирается у меня, мертвечина… Ничего не знают и учиться не хотят… Споры ни к чему не ведут, потому что… основные понятия не ясны.

Чего стоят Кропотов, Деев, Серебряков, да и некоторые другие? Деев и Серебряков даже квартируют у Петрашевского. Но это не социалисты.

Вот тебе и раз! И это после трех лет собраний, неутомимых поисков новых людей, закупок книг, да и просто материальных издержек, а ведь Петрашевский небогат.

— Михаил Васильевич, ты пристрастен. Разве новые посетители журфиксов — мертвечина? А Дуров? Пальм? Писатели, и не из последних, я уж не говорю о Федоре Михайловиче.

Сергей Федорович Дуров? Сегодня Петрашевскому все кажется в мрачном свете. Еще один спорщик, вдается в крайности, сам себе противоречит. А потом, когда отойдет, раскаивается, просит прощения. Умен, но как-то «в одну сторону» — это Достоевский подметил. И «религиозен до смешного», а переводит таких «богохульников», как Беранже. Вообще клубок противоречий. Не успел появиться на «пятницах», как тут же накинулся на родственные связи, заявил, что они «опутывают личность человека». Баласогло тогда поддержал Дурова, но поддержал, как фурьерист, а Дуров никогда ни одной фурьеристской книги не прочел и о социализме имеет самое смутное представление.

Александр Пальм самый задушевный приятель Дурова, пять лет вместе прожили. Пописывает повести. К Петрашевскому ездит для того, чтобы расширить свои литературные связи. Рассчитывает стать сотрудником «Финского вестника», который Петрашевский с «гостями» хотят перекупить у Дершау.

— Ну, ну, Михаил Васильевич, разве можно так? Уж если люди не интересуются фурьеризмом, так они ничего и не знают? А ведь и я не поклонник Фурье. Но это же не мешает мне уважать таких ярых фурьеристов, как Ханыков или тот же Данилевский.

Николай Яковлевич Данилевский как будто ожидал за дверью, пока назовут его фамилию.

В последнее время он часто заглядывал к Петрашевскому и был прилежным гостем Спешнева.

Данилевского посвятили в сущность спора. Но Петрашевский не хотел при свидетелях его продолжать и предложил Данилевскому для выяснения «основных понятий» сделать «изложение системы Фурье».

Видимо, под влиянием минуты Спешнев вызвался разъяснить «религиозный вопрос».

Нет, не то, не то! Данилевский, конечно, очень красно говорил о всеобщей гармонии, фаланстере, человеческих страстях. Но разве можно сейчас ограничиваться только теоретическими рассуждениями, когда революционное движение на Западе ставит вопросы злободневной политики?