Изменить стиль страницы

Только в ноябре я решился пригласить её в филармонию на Андронникова. Я всё время оборачивался к ней и радовался, когда она смеялась, радовался, что ей нравилось. В антракте мы вдвоём вышли в фойе. Я её знакомил со своими приятелями. Я был с нею! Да, это действительно были особые чувства, это было единственное в жизни. Может быть, я не умел это выразить тогда и уж во всяком случае не знал, нужно ли это. Но наверное, по мне это было всё-таки видно.

Мы даже не сразу пошли к её дому, а прошлись до театра Франко. Всё было как будто хорошо – но всё-таки оставалось на том же месте.

Незадолго до этого я получил киевскую прописку. С паспортом в кармане в тот туманный вечер я не шёл, а летел домой, ведь я снова стал киевлянином, ведь это так важно, ведь теперь она сможет остаться в Киеве! Мне не терпелось разделить с ней радость по поводу своей "легализации", но этого не произошло, это просто как-то органически не получилось. Я уговаривал её постараться остаться на практику и диплом в Киеве, вкладывая достаточно серьёзности в эти шутливые уговоры. Но и здесь всё оставалось неясным. Я же довольствовался малым и не торопил события, считая, что времени ещё достаточно. Иногда же, устав от напряжения, предательски думал, что незачем мучить себя, что время само покажет – да или нет. Из-за всего этого бывало, что мы не виделись иногда неделями. Но, не имея возможности позвонить к ней домой, я старался всегда приходить в понедельник или пятницу. Она это, очевидно, знала и в эти дни бывала дома. Но вслух об этом не говорилось.

Так продолжалось до 6 декабря.

6-го мы должны были идти в филармонию, на симфонический концерт. Из-за чего-то я сильно задержался и пришёл за Витой поздно, мы опоздали и первое отделение – симфонию Шостаковича – слушали с галлереи, сидя у стенки и сложив пальто на свободные стулья. Мне было неловко из-за моей вины, но Вита не сказала ничего. Она больше молчала, правда я вообще редко видел её оживлённой на людях. Симфония Шостаковича ей очень понравилась. Она её слышала впервые. Это меня удивляло – я, имея хоть какое-то музыкальное образование и некоторый слух, не смог бы, безусловно, усвоить такую симфонию с первого раза, даже если бы слушал её с начала и не был расстроен опозданием.

В антракте мы сдали пальто, и я вынул из кармана пиджака (я был в своём самом парадном сером костюме) полоску листовой бронзы, ажурную от пробитых отверстий хитрой формы – высечку от первого штампа, сделанного по моим чертежам. Да, к сожалению, больше года прошло после окончания института, пока я увидел первый результат своего труда, дело рук моих. Это первое было так незначительно, но для меня это было важно, этот обтёртый моими руками до зеркального блеска штамповочный отход. Она отнеслась к нему довольно равнодушно и, наверное, была права; филармония – мало подходящее место для восторгов по поводу штампа.

Второе отделение мы слушали из партера, и всё было чудесно. Мы вышли из филармонии, вполне довольные концертом. Шли обратно не спеша, был тихий зимний вечер. И Вита была оживлённой, более раскованной и более близкой. Такие минуты в наших отношениях были похожи на молчаливое примирение после какой-то ссоры. Может быть, действительно нужно примирение после стольких прежних осложнений – в мои институтские годы, во время Харькова, МТС… Ну, да какая разница, хорошо, что всё это уже в прошлом. А сейчас, после концерта, мы медленно подходим по заснеженной улице к её дому. Дом Гинзбурга, огромный и торжественный в бесчисленных завитушках лепных украшений. Сейчас мы попрощаемся и она поднимется лифтом к себе на четвёртый этаж. Мы стоим у подъезда во внутреннем дворе, кругом никого. Вита стоит прямо передо мной, выражение её лица какое-то особенное, в нём есть особая приподнятость, прямо что-то вдохновенное. Она говорит:

– Я вам должна сейчас что-то сказать.

– Пожалуйста. Почему так торжественно?

Я уже внутри сжался в комок, я понимаю, что сейчас будет главное.

– Сегодня мы были с вами вместе в последний раз. Больше этого не должно быть. Вы больше не должны приходить ко мне.

– Это всё?

– Да.

– Ну что ж, хорошо. До свидания.

– До свидания.

Я поворачиваюсь и иду. Прохожу двор, низкий выезд и выхожу на улицу. Делаю ещё два шага – и тут соображаю, что я делаю. Бегу обратно. Вита ещё стоит у дверей лифта. Как я тогда начал? Не помню. Мы снова на улице. Я помню только, что спросил: "Сигалов?" – и она сказала: "Да". Всё было понятно и всё было кончено. "Он сейчас в Ленинграде?" – "Нет, в Николаеве, ему поменяли назначение. Завтра он приезжает, и мы должны расписаться."

Теперь легко и просто говорится обо всём. У меня ощущение одновремённо и оглушённости, и просветления. И какая она теперь бесконечно далёкая, и какя близкая. И как теперь можно высказать ей всё, что накопилось за это время, эти потерявшие теперь значение упрёки и обиды, досаду из-за того, что всё было так неестественно, трудно и так напрасно.

Мы долго ходим по ночным улицам, я впервые держу её под руку. Время несётся быстро, легко говорится и ходится по ту сторону грани. Только я не думал, что грань будет такой. Говорил больше я, но именно потому, что теперь она была иной, словно приоткрывшейся. И оказалась именно такой, какой я всё время хотел её видеть, представляя её себе по её внешности с первого же дня и до сих пор не имея возможности такую её найти. Говорил обо всём, а она слушала и смотрела на меня новыми, живыми и глубокими-глубокими глазами. Я говорил, что всё получилось из-за того, что она не говорила всей правды, не была искренней по отношению ко мне, а я старался, чтобы мы лучше узнали и поняли друг друга, и не знал, что нужно принимать во внимание ещё кого-то. А она принимала это почти снисходительно и сочувственно, говорила, что всё получилось так, как должно было получиться, что не могло быть иначе, и что я во многом не прав и даже виноват. И что всё уже твёрдо решено и вполне определённо.

В час ночи, прощаясь на лестнице у двери её квартиры, я сказал: "Вы знаете, Вита, тяжело раненный в первые мгновения не чувствует сильной боли. Может быть, у меня сейчас такое состояние, а может быть, и нет. Во всяком случае даже сейчас, когда, казалось бы, это нужнее всего, я не могу полностью отдать себе отчёт в своих чувствах и высказать их вполне определённо. Может быть, я смогу это сделать позже. А сейчас прощайте. Спокойной ночи.

Я шёл домой и говорил себе, что вот и всё кончено, и мне теперь даже как-то легко. Мама проснулась, когда я зашёл в комнату. Раздеваясь, я сказал ей:

– Знаешь, сейчас твой сын получил отказ от барышни.

– Что ж поделаешь, ничего страшного, будет другая барышня, – сказала мама, – не стоит очень огорчаться.

Затем я лёг и уснул. А в три часа ночи проснулся. Лежал с открытыми глазами, потом встал и пошёл к маме.

– Мама, я не могу спать.

– Из-за этого?

– Да. Мне очень плохо.

Я не спал уже до конца ночи. Странно, мне приходится видеть рассвет в самые тяжёлые дни моей жизни. Поэтому я не люблю и боюсь рассвета.

Затем я отправился на работу, а в обеденный перерыв пошёл на Николаевскую. Дверь открыла мать Виты. Она мне сказала, что Виты нет дома. "Ага, спасибо, понятно," – ответил я, потому что позади неё показалась Вита. Мать её быстро ушла. Вита вышла со мной на лестничную площадку. Руки её были мокрыми и в мыле от стирки.

– Вита, я с вами должен поговорить.

– Хорошо.

– Когда это можно будет?

– Вы можете сегодня после работы?

– Да.

– Тогда встретимся там же, где прошлой зимой.

22 октября 1965 г.

И вот я жду её на синеющей в ранних зимних сумерках площади. Я твёрдо знаю, что я ей скажу, скажу прямо и решительно. Скажу, что люблю её, по-настоящему люблю, и что она должна быть моей женой. И эти слова изменят всё. Ведь это так понятно, до сих пор это не было сказано вслух, как же иначе могла она поступать при таких обстоятельствах? И вот теперь я так и скажу и услышу её согласие.

Вот она идёт. Подходит и, не останавливаясь, поворачивает в сторону Первомайского парка. Я иду рядом с ней. Мы молчим. Я начинаю говорить уже на заснеженной дорожке парка. Она слушает молча, а лицо её, напряжённое и неподвижное вначале, становится более приветливым и слегка снисходительным. И я сам чувствую, какими неубедительными, неуместными и жалкими выглядят мои признания. Она дослушивает всё до конца, и когда мне нечего больше сказать, начинает говорить то, что, чувствуется, обдумала заранее и для чего пришла. Она пытается мне объяснить, почему выходит замуж за Борю, как они познакомились и как их отношения, меняясь со временем, стали такими, какие они есть сейчас. И что всё это именно так, и я должен понять её. А я, подавленный и раздавленный, во всём этом искал ответ на один вопрос – могу ли я всё-таки надеяться, и понимал, что нет. Я даже заявил: "Может быть, вы фактически были его женой – так для меня это не имеет значения". Она спокойно улыбнулась, сказала, что нет, дело не в этом.