Таким гордым и надменным он приходил в газету “Иверия” величиной с разворот школьной тетради, отдавал свои стихи. 28 ноября 1895 года, день в день моего пребывания в Гори, эти стихи были напечатаны и сразу с псевдонимом - еще не Сталина, еще Сосело, но уже не Джугашвили. Он отринул малую родину, семью, национальность, но в результате остался великим и почитаемым лишь здесь - у семейного очага, на родине, в гуще своей нации. Богом в своем собственном храме.
Когда беглец, врагом гонимый
Вновь попаду в свой скорбный край,
Когда кромешной тьмой гонимый
Увижу солнце невзначай -
Взовьется ввысь душа поэта,
Толкнется в сердце неспроста…
Я знаю, что надежда эта
Благословенна и чиста.
Эти строчки из его стихов стодвухлетней давности. Газета “Иверия” продавалась горийскими мальчишками, снующими по кривым центральным улочкам. Такой же золотистый был день. Те же горы стояли вокруг, тот же родник журчал у церкви. Иосиф без усов еще (а они у него были потом разные), в черном подряснике семинариста и в грубых тяжелых сапогах шагал по этим булыжникам с газетой в руке, вложенной сейчас под стекло в его музее - походкой, скорее, вкрадчивой, чем порывистой - кавказской пылкости в нем век не проступало в привычном нам виде: вах! - и пальцы веером. Когда-то еще выйдет из него наружу бешеный, огненный темперамент едва заметным тычком курительной трубки…
Я МНОГО ВИДЕЛ НА УЛИЦАХ ГОРИ МАЛЬЧИКОВ его возраста. Через дорогу от музея - школа. Была перемена. Они - десятиклассники - перемахнули через ограду художественного литья и расселись на скамьях: хорошо одетые и бедные, здоровые и худосочные, все как один в кроссовках и в ярких турецких свитерах, какие носит сейчас вся Грузия. И вдруг один из них, видимо, поссорившись с товарищами, перепрыгнул через русло обсохшего “вечного источника” и сел на ступеньки дома сапожника-кустаря Виссариона. Это типично грузинское, горское жилище из плитняка стоит в мемориале особняком, заключенное в саркофаг. Здесь родился Иосиф. Вот к этому-то старинному домику и подошел современный отрок, запросто, боком присел на источенные короедами и ветрами ступеньки, закурил и стал о чем-то думать, глядя куда-то вдаль проспекта Сталина, поверх города, в горы.
Меня пронзило всем холодом ХХ века, всем его небытием. Влажным сквозняком ударило в лицо с гор, будто там кто-то открыл и закрыл за собой мировую дверь, уходя, исчезая от нас навсегда…
Подумалось, что все мальчики этого города впредь обречены прожить самую заурядную жизнь. Им не оставлено ни малейшего шанса на славу и величие.
ОПЯТЬ Я ПОВОЛОК ПО МУЗЕЮ ЗА СОБОЙ вдоль нескончаемой стены сумку по граниту, отполированному, как в лучших станциях московского метро, - въезжал в новую эпоху, начинавшуюся портретом молодого, веселого бродяги. На этом лице уже пробились наружу тонкие усы, в глазах заиграли живчики зрелого мужчины, а шею обернул заправленный концами под пиджак клетчатый шарф. Принарядился парень, подумал я.
От этого стильного по тем временам шарфа вдруг пробило искрой сквозь две тысячи километров до другого шарфика на шее другого поэта. Когда-то в дни гонений “Завтра” мы проводили летучки в зале Союза писателей, и там висел портрет Николая Рубцова в нарядном виде - с полосой шерстяной клетчатой ткани вокруг шеи. Невероятные ассоциации! Мгновенье - и больше ни единого сходства, конечно…
После надменного мальчишки-семинариста вдруг сразу тифлисский хулиган глянул с портрета. Блатная поэзия, песенки Высоцкого образуются позже из этой дерзкой веселости Иосифа образца 1903 года, которого тюрьма, первая сидка только взбодрили. Он не раскаялся, не пожалел об утере репутации и будущего, не устремился из острожного монастыря к “праведной” жизни в миру, а вдохновился несвободой, насытился гонением, пал и восстал новым человеком, окончательно презревшим власть и закон, неся в зачатке уже новый закон в себе и насаждая его вокруг. Такими выходят из тюрем сильные люди всех времен, нынешние “бандиты” - не исключение…
А ВОТ И ПЕРВЫЙ КОЛЛЕКТИВНЫЙ СНИМОК - многоярусный, торжественный, памятный, каких потом много будет делаться с его участием на различных съездах и конференциях. Называется: “Сидельцы Кутаисской тюрьмы”. На нем Иосиф в последнем ряду стоит чуть боком с гривой густых черных волос, и здесь впервые - с дланью, засунутой за борт пиджака…
Взглядом я обласкивал этот снимок, любя в нем старину, вглядывался, всверливался в самые мелочи: пуговицы, ногти и гвозди в стене, и наконец расшевелил фотографию, растормошил людей под глянцем - они встали и пошли, зашумели все разом после иступленного молчания перед объективом. Слышались разговоры о пересылке, голос фотографа у треноги, обещавшего скидку за снимки тем, кто выкупит их завтра. Люди были оживлены отнюдь не трагически.
В начале века дух свободы, движенья и риска, видимо, витал еще над Русью. Потом это повторилось в 60-х годах туризмом. Я знаю, у многих, теперь уже немолодых людей, хранятся карты собственных скитальческих подвигов. Перед дружеским застольем такие реликвии показывают вместо семейного альбома. И здесь, в музее, такая же - с указателями маршрутов наподобие войсковых ударных стрел. “Карта побегов Сталина”. Одно слово - круто! Разноцветные стрелы по пространству империи, как маршруты авиалиний, сетью покрывают Сибирь и Север. Еще это напоминает вечные следы инверсии от мощного, горячего духа в морозном бытии России. Побег из Новой Уды. Побег из Вологды. Побег из Сольвычегодска. Побег из Туруханска. Он вышагивал пешком без паспорта и денег по обочинам тех трактов, по которым на перекладных тащился Чехов с рекомендательными письмами и полным кошельком. И тот путь, что Чехов одолел в два месяца, Иосиф промахнул вдвое быстрей. Или он сам подзаряжался энергией имперских пространств, или собственной нечеловеческой энергией возбуждал эти пространства, каждым своим шагом вбивал запалы в русский суглинок, который двадцать лет спустя взорвался коллективизацией и индустриализацией…
МАВЗОЛЕЙНЫЙ ЛЕТАРГИЧЕСКИЙ ХОЛОД пробрал меня до костей. Бесшумно по красным ковровым дорожкам я сбежал по лестницам в вестибюль и выскочил на солнце погреться.