– Ну, ты, Дунька, и ляпнешь! В старческий дом!

– Так и ты молчи! Седьмой десяток разменяла, а ума так и не нажила. Дите в семье должно расти, а не в приюте. Бедняжке и так досталось.

– Дуня, ты или дура или святая,- недоуменно пожав плечами, приезжая бабушка плавно выплыла из избы, – все на местечко в раю надеешься? Ну, давай, давай!

Вырастишь его себе на погибель! Семерых подняла и все равно одна кукуешь. Этот тоже оклемается и укатит восвояси. Это пока плохо ему, он смотрит на тебя щенячьими глазами. А вот как отляжет, так этот мальчишка даже не вспомнит о тебе.

Евдокия не стала спорить со злой родственницей – объяснить истины божьи этой клуше, все равно, что метать бисер перед свиньей.

Евлампия хотела написать донос на свояченицу, но она очень боялась. Да и что она напишет? Что в реке подобрали мертвую русалку и к ней непонятно ребенка – "не мышонка, не лягушку, а неведомую зверушку"? И что Сенька и Дунька держат его у себя, скрывая от Советской Власти? Ехидная старушка так ясно представила, как над ее донесением потешаются и рядовые милиционеры, и офицеры, и даже начальники.

Она уже ходила с подобным посланием по поводу "улетного пива". Тогда молодой человек, прочитавший писанину старухи, только покрутил пальцем у виска. И отпустил старушку с миром. Во второй раз пригласили доктора. Весь из себя такой вежливый, уважительный. Он долго беседовал со словоохотливой бабушкой и вышел.

Из подслушанного разговора доктора и следователя, старушка поняла, что ее объявляют сумасшедшей. Звук разрывающейся бумаги, которую Евлампия столько дней сочиняла и столько раз переписывала, звучал для нее похоронным маршем. Когда с этой же бумагой она сунулась в третий раз, молодой следователь едва не застрелил ее из своего пистолета. Потом пришел товарищ постарше, успокоил своего коллегу.

С Евлампии Федоровны была взята расписка, что, она обязуется "соблюдать порядок, и впредь не будет своими выдумками мешать доблестным советским органам дознания охранять советских граждан!" И еще "обязуется сплетен не разносить, невинных не оговаривать". Как следует напугав старушку, ее отпустили. Покидая казенный дом, в который вкладывала столько надежды, старушка громко причитала:

– Конечно! Ворон ворону глаз не выклюет! Только бог не Ерожка, видит немножко!

Бабушка Евдокия обняла сильно напуганного Ника, и непривычно ласково сказала:

– Не бойся, малыш! Я тебя никому не отдам. Я твоей маме обещала.

– Правда?

Как-то раз у постели мальчика участницы "консилиума" перессорились. Евдокия видела всех бед ребенка в сильной простуде, Лукерья – в тяжелейшем нервном срыве, фельдшерица – терялась в догадках, а матушка Сиволдаиха – в том, что святили воду в крещение именно в этой проруби.

– Вот коснулись святой водицы нечистые ножки, – напевно произнесла попадья, – и отнялись навсегда.

– Так он же этой самой водицы сначала головой и руками коснулся, возразила ей Лукерья, – если вода такая святая, а мальчик такой нечистый, то вперед голова отнялась, а потом уже ноги.

– Были бы мозги в голове, – парировала Сиволдаиха, – также бы отнялась. А так – ничего.

После этого лекарки принялись в очередной раз выяснять свои отношения, и забыли, зачем пришли. Потом все же помирились, но каждая осталась при своем мнении. Так и до смерти залечить не долго. Мальчишка таял, как свечка. Ноги стали очень худыми. Ручки превратились не понятно во что: слабенькие, сморщенные. Бледное личико сильно заострилось, скулы, казалось, вот-вот проткнут кожу. Бабушка надрывалась. Мальчишка мучился, но терпел. А лучше не становилось.

Когда мальчик стал вскрикивать при одном виде Сиволдаихи и Лукерьи, Семен Малина решил прекратить издевательства над ребенком. И жену тоже очень жалко – вся извелась, сердечная, а не сдается. Дед Семен любил эту ворчливую старуху не меньше, чем статную Дуняшу, знатную певуньи и хохотушку, которую когда-то назвал своей женой. Он любил ее теперь еще и за долгие и трудные годы, которые выбелили черные косы, сморщили ее лицо, испортили характер, высушили высокую грудь, а душу наполнили терпением и мудростью. Он видел, что его любимая страдает.

Бабушка боялась отдать мальчика в чужие руки, не хотела причинять ему новые муки.

Но она уже не знала, что делать, тайком плакала от собственного бессилия, часами молилась перед иконами.

И тогда дед Семен решил обраться к своим друзьям. В молодости он много лет он сопровождал ученых по Сибири, Дальнему Востоку, на Тибет, в Гималаи. Выйдя на пенсию, Семен вернулся в родную деревню в Мурманской области. Он прославился среди односельчан своими рассказами, из-за которых прослыл человеком "не от мира сего". Но, не смотря на это, дедушку на селе очень уважали. И друзья не забывали.

Они помогли бы Семену Малине в любом случае.

Но им этот случай показался необычным. По всем законом биологии мальчик должен был погибнуть – в такой воде обычный человек умирает от переохлаждения через три-четыре минуты. А ребенок очень долго находился под водой в поисках проруби или полыньи.

Были пробы ила, вымытые из-под стертых ногтей, пробы грязи, которая запуталась в волосах. Были еще не зажившие ранки на голове и на руках. Были внимательные и опытные эксперты.

Однажды дверь открылась, и в нее вошел незнакомый мужчина. Он поздоровался со всеми и спросил:

– Где тут у нас маленький водяной?

– Я не водяной, – ответил малыш, спрятавшись за занавеску, и пытаясь отползти в самый дальний угол,- я нокке!

– Ника, ты не бойся, – примирительно сказал дед, – это наш человек. Ему можно доверять.

– Пусть не подходит, – испуганно прошептал мальчик, – или я за себя не отвечаю.

Ружье, висевшее на крючке в углу, стало раскачиваться. Мальчишка крупно дрожал.

– Почему ты меня боишься?- удивился дяденька, – я тебе ничего плохого не делаю.

– И почему ко мне все пристают? Вон к Люське идите, она рада до смерти будет, а мне и без Вас плохо,- мальчишка демонстративно отвернулся к стене.

Люська – это живая пикантная дамочка, отчаянно желавшая привлечь к себе мужское внимание, и охотно принимала у себя приезжих. Но последнее время их село никто не посещал.

В этот день разговора не получилось. Как дядька ушел, на мальчишку опять накатила тоска. Ник лежал, отвернувшись к стене, отказывался от еды. Он был очень благодарен людям, которые спасли его и кормят (хотя сами не объедаются – коллективизация и до них докатилась). Но здесь все было чужим и непонятным.

Отчаянно хотелось домой, к маме. Хотелось, чтобы было все как раньше. Но мама была рядом, на сельском кладбище. И ноги не ходили. А дом… Дома больше нет, как нет больше мельничного пруда. Они остались только в папиных сказках.

– Сейчас все мои друзья дома. Многие из них погибли, скольких можно было спасти.

А не могу даже стать с постели. И сколько проваляюсь, не известно. Лучше было умереть вместе с мамой. Все равно меня больше никто не любит, – поделился мальчик с дедушкой мрачными мыслями.

Бабка услышала их и стала ворчать. Ей стало вдруг очень обидно – она из сил выбивается, а мальчишка ноет: "никто не любит". Кроме того, бабушка очень устала и изнервничалась за все это время. Можно подумать, что выносить за большим ребенком горшок и не спать ночами, гладить живот и растирать ноги – это великое удовольствие! И поэтому не смогла сдержать раздражения. Под конец старики вконец разругались. Замолчать их заставили громкие всхлипывания. Евдокия сначала пыталась отшутиться "Ой, какие мы, оказывается, нежные!", затем оба старика обняли и успокоили ребенка. А дед начал рассказывать, как он ходил в разные опасные экспедиции. И о своих друзьях, с которыми прошел огонь воду, упомянул и Николая Ивановича, выпускника медицинского института, который уплелся за ними в Сибирскую тайгу. Он оказался хорошим товарищем. Мальчик не спал и просил рассказать еще что-нибудь. Но как только оказался на своем месте, мгновенно заснул.

Утром пришел тот же дяденька. Он предложил взять ребенка к себе. У него была возможность договориться с элитными клиниками, многих очень хороших врачей он спасал от репрессий.