Ломовики еще больше раскричались, галдят, на нас злобно поглядывают. Я сижу спиной к окну и чувствую, что меня кто-то тычет в спину. Наши ребята расхохотались. Оглядываюсь — рыжий козел меня мордой тычет, а копыта на подоконнике. И давай мы козла водкой поить. Уж третий стакан пьет, а тут ломовик с воротяжкой на нас, уж пьяный и злым голосом:

— Какое полное право имеете животную спаивать?.. Сволочи! — И выругал нас.

— А тебе что за дело, злая рота? Ваше дело — покойникам карманы разгружать, — рявкнул Петля.

Кабак поднялся на ноги. Галдеж.

Ломовик встал, стучит по полу воротяжкой, грозит, глаза сверкают, рот четырехугольным стал, зубы щелкают, как у волка…

Поднялся и Петля. Головою выше всех. Лицо спокойное — молчит и глядит на ломовика, прямо ему в глаза. Я невольно залюбовался этим удал-добрым молодцем… Кабак, глядя на него, замолк. Костыга и Балабурда кулаки сучат… Мы приготовились. А козел блеет — водки просит.

Сделал шаг вперед Петля… Ломовик перехватил поудобнее воротяжку.

Слово за слово. Кто стал за нас, кто за ломовиков. Завсегдатаи-босяки за них — мы гости редкие, а те каждый день их водкой угощают. Петля бросает отрывистые слова, дымя носогрелкой, — и каждое его слово не в бровь, а в глаз… Костыга не спускает со стола огромную берестяную тавлинку и поминутно нюхает — значит, волнуется.

Послышались голоса с дальнего стола по адресу наших жилетов с галунами, — это хозяйские крючники в рваных рубахах — в них говорила зависть…

— Кабацкие затычки! После Покрова заодно припевать с этой рванью здесь будете, зимогоры… — бросил им Петля.

В ответ злобное бурчание кругом. Мы приобрели новых врагов. Врагов-завистников. Запахло дракой. Ломовик стучит воротяжкой и тоже бурчит, прожевывая рубец. Глаза злющие. А козел все тычет меня в шею и затылок и нестерпимо воняет: водки просит.

Я взял со стола тавлинку, открыл за хвостик крышку и насыпал в ладонь полгорсти табаку, думаю — козла отгоню. Не тут-то было! Смачно слизнул он табак и еще пуще заблеял и затыкал в спину. Вдруг ломовик, показывая рукой на меня, заорал на весь кабак:

— Гляди, ребята, животину табаком травят! Измордую! — И вскочил с места.

В это время из толпы у стойки кто-то визгнул бабьим голосом на весь кабак:

— Крюки! Аравушка проклятая, обсери берега!

Это было старинное оскорбление бурлаков-крючников, сохранившееся от былых времен и особенно расцветшее в холерный год. Задело за живое.

Как рванется глубоко оскорбленный старый бурлак Балабурда, выше всех на голову своей косматой бородой, как забормочет, брызгая слюной из огромного рта, что-то непонятное, только отдельные слова прыгают.

— Много ли вас, такой сволочи, на фунт идет? Ну, выходи все, становись до разу, — наконец, выговорил он, звезданув кулачищем по краю неподъемного стола так, что угол с треском отлетел и штофы и полуштофы зазвенели на полу осколками.

Весь кабак на момент затих с не успевшими сорваться словами с ощеренных от злости губ.

— Ну выходи, дьявола! — гремел он. — Ну?

С безумными глазами вскочил ломовик, поднял воротяжку и ринулся к нам. Кабак еще не пришел в себя. Еще миг — и все рванутся, хлынут, и нас на куски разорвут… Послышались возгласы:

— Лупи их! Щеголей…

В этот миг вскочил Петля — одного роста с Балабурдой, за плечо усадил его на скамью, бросив ему: «Сиди!»

Зверем прыгнул на ломовика с воротяжкой. Ловким махом вырвал у него и выбросил воротяжку в окно, угодив в морду козлу. Поднял над головой побледневшего противника свой кулачище…

Тот так и сел на скамью.

— Ах ты, воротяжка несчастная! Карманная выгрузка… Да я тебя распроперена… — И начал, и начал без перерыва, выделяя только фантастические похабные слова, сыпать как горох…

Буйство окаменело. Рты закрываются. А Петля продолжал через голову ломовика, окончательно сдавшегося, без перерыва говорить ни ему, никому, а просто лил, как из пожарной трубы.

…Все в рифму! А потом опять ему в лицо:

— Да тебя что проучить… надо тебе… всучить… чтобы ты… мог понимать… мать… мать мерзлую собаку… чтоб она там выла… ныла… таяла… лаяла… скребла… ла… ла… и еще такого сукина сына… как ты…

И вдруг, взглянув в толпу, совершенно спокойным тоном сказал:

— А вы говорите — ко-озел!

Я видел только затылок Петли, но, должно быть, он улыбался.

Его улыбка отразилась, как в зеркале, в толпе. Кой у кого зашевелились губы, повеселели глаза…

Вдруг раздался ужасный вопль: «Ой, смертонька!» Кто-то упал на пол, начал корчиться у стойки, его стало рвать. В тот же миг, будто захлебываясь, беззвучно рухнул на пол совершенно посиневший ломовик — и с ним то же, что и с тем, у стойки.

— Батюшки, холера! — завопил кабатчик и заметался, схватив себя за напомаженную маслом голову.

— Холера! Холера! — загудел кабак и ринулся вон, сгрудившись в двери… Сзади напирали…

— Батюшки, холера!..

Все старались убежать. Кто в панике, а кто, бывалый, чтоб не заплатить… Ловкачи тащили штофы со стойки.

Когда все схлынули, вышли и мы. Пьяный козел спал у крыльца. Мы своей артелью пошли в тальники. У меня из головы не шла импровизация Петли, я его попросил мне ее как-нибудь повторить, чтобы записать.

— Да нешто можно? Хошь убей, ничего не помню. Само говорилось. Беда говорила! Пришло к гузну узлом и слова пришли. Ведь в клочья бы нас разорвали — их сотня… кто злой, кто пьяный, кто пограбить… Диво бы место было развернуться, сами бы накрошили, а там пошевелиться негде, к углу жали… Перво-наперво спасибо Балабурде — он их с места ошарашил… Тут минута дорога… А мое дело махонькое, легкое… Бери их голыми руками… А там, пока что, матерщина помогла. А главное, холера выручила. Она, голубушка, спасла.

Петля прекратил этот, по его, никчемный разговор, надвинул на затылок шапку и весело затянул одну-единственную разгульную бурлацкую песню:

Жить на свете чижало,

Ну, а впрочем ничаво!..

А у меня вертелись в голове целые тирады, вроде: выла, ныла, таяла, лаяла… всучить, проучить… понимать… мать… И понемногу еще долго-долго я восстановлял Петлину речь, исправленную и дополненную, пока ею же не ошарашил самого Петлю.