Еще когда мы с Костыгой шли сюда из тальников, почти рядом с нами над кучкой играющих прогремело: «Чура!»

Один ловкач поймал на лету пятак, показал его толпе:

— Двухорловый!

С визгом и с ревом набросились кто на метчика, кто хватать деньги с кона — и через минуту окровавленный метчик лежал на земле, а кругом орлянщики, в десяти шагах от него, снова ставили деньги, снова метали и снова зачуровывали, если метка казалась неправильной…

По направлению к кабаку шел огромный рыжий козел — нам, можно сказать, хороший знакомый, больше всего обожавший крючников. Козел этот принадлежал пожарной команде и ежедневно к полудню приходил с пожарного двора на берег Волги, где крючники обедали.

Перед обедом обыкновенно около артельного котла появлялась четверть перцовки, по случаю холеры, и едва наливается первый стакан — козел уж тут и не отойдет, пока не поднесут. Выпьет стакан, пойдет дальше и к концу обеда дрыхнет на берегу пьяный.

Вот он подошел к кучке пьющих на лугу, встал, завинтил хвостиком и, потряхивая бородой, заблеял. Пьют… и никакого внимания на козла. Наливают из четвертной второй стакан, третий… Он блеет, трясет рогами — и опять ничего. Парень в синей рубахе и синих узких портках, значит — костромич «узкая портка», опять берет четвертную, наливает стакан, который кто-то пьет, но в тот же миг козел налетает на парня, рогами бьет вдребезги четвертную, роняет парня и убегает при общем хохоте… Хохочет и весь кабак, хорошо знающий повадку козла…

К кабаку пылят и гремят четыре ломовых полка и останавливаются у колоды.

— Воротяжки наехали — холерных отвозили, — указывает Улан.

Воротяжками звали ломовых извозчиков, пьяниц и буянов за то, что они в драках употребляли воротяжки, толстые березовые палки, которыми закрепляли у задних осей чеку, чтобы колеса держались.

— Холерным карманы выгружали — пропивать на поминки приехали!

Этим холерным летом, когда люди умирали и на улицах, и на пристанях, ломовики зарабатывали огромные деньги, перевозя трупы днем на кладбище и ночью на берег Волги, к лодкам, на которых возили их за Волгу и там хоронили в песках и тальниках.

Пятеро ломовиков, здоровенных, краснощеких, ввалилось в кабак. На них были сверху надеты в рукава казенные грязные халаты из серой дерюги — в защиту при постоянном соприкосновении с покойниками. Кабатчик почетным своим гостям освободил стол близко к нашему, между окнами. У одного из них в руках была здоровенная березовая воротяжка, по всей вероятности, взятая с собой по привычке, на всякий случай.

Сам кабатчик им подал два штофа вина и стаканы. Они вынули из-под халатов каравай ситного, огурцы, рубец осерды и немытыми руками стали чистить печеные яйца и рвать куски хлеба и закусок.

Мы сидели и беседовали, главным образом о Репке. Все было мирно и тихо.

И дернула же нелегкая Петлю задеть ломовиков, которые выпивали и жрали — не ели, а жрали, обтирая руки о полы «холерного» халата, и лопали водку и закуску жадно и молча.

— Вы, храпоидолы, хошь руки-то бы умыли да халаты скинули в телегу, а то и сами заразитесь и другим занесете.

А те и внимания не обратили на слова, только один, с воротяжкой между колен, давясь кусищем рубца, буркнул:

— Ладно, опосля поговорим!

Они выпили по второму стакану, а мы продолжали свой пир. Только Костыга, старый бурлак, бывший первый есаул знаменитого разбойничьего атамана Репки, шепнул Петле:

— Охота тебе ввязываться, еще драку заведут. Человек ты бывалый, а язык у тебя зря… прежде ума твоего рыщет!

И действительно, Петля — человек больше чем бывалый: старый товарищ Репки и Костыги, немало «поработали» они вместе кистенем на низовьях. У Петли, как и Костыги и других наших, кроме прозвищ, своих имен не было. А может, и были, но никто их не знал, да и дела никому ни до кого не было.

— Садись да обедай, а кто и откуда — не твое дело… Весь народ из одних ворот!

Дадут подходящее прозвание, так оно и прилипает — не отдерешь. Костыга был еще исключением, его на самом деле звали Константином. А то вот Улан: он никогда в солдатах не служил, а давно-давно, когда он с Костыгой и Репкой еще в молодости остановили барина в карете на большой дороге под Казанью, то при дележке «сламу» ему достался кожаный ящик, а в нем оказалась только одна уланская каска… Долго смеялись над ним, а прозвище Улан прилипло.

Балабурду, огромного, несуразного, губастого и большеротого, звали так за то, что не поймешь сразу, что он говорит… Бала-Бала и бурда-бурда — ну и вышел навеки Балабурда. Силы он был необыкновенной. Раз сколачивал сруб для дома, венцов с десяток положили, а плотники на чай просят у хозяина-купца. А тот, в лисьей поддевке и бобровой шапке, показал им кукиш:

— Накося — выкуси! Доделай сперва!

А один плотник набросился на хозяина, ругается, бормочет:

— Бала… бала… бурда… бурда…

— Говорить не умеешь, орясина стоеросовая, а еще лаешься! Эх ты, Балабурда!

Плотник сорвал у купца с головы шапку бобровую, взял ее в зубы, прыгнул к срубу, отсчитал венцов шесть сверху от земли да за выступившее бревно взялся обеими руками, приподняв с угла половину сруба, поддержал ее одной рукой, а другой сунул шапку между бревен и опустил на нее сруб.

— На вот, а то Балабурда! Пять рублей давай!

Втрое дороже обошлась купцу водка. Пришлось заплатить богатырю пять рублей, чтобы шапку достал, а прозвище осталось навеки… Еще Мамин-Сибиряк, когда рассказывал я ему это в 90-х годах, говорил мне, что этого самого Балабурду, седое чудище, ему как-то летом показали на Каме и этот рассказ он слышал о нем.

Алеша Бешеный — так окрестил меня в бурлацкой артели сам Костыга:

— Прямо бешеный! Мы лямки окинем, отдохнуть рады, а он разденется, бултых в воду и за Волгу сплавает… Это, говорит, для здоровья!

А вот и Петля — так уж другого прозвища лучше для него не подобрать… Петля и Петля… Из острогов бегал, с каторги ушел… А уж насчет баб — именно петля. Из-за них он и в острогах сидел.

Действительно, успех у женщин должен был иметь Петля. Ростом с Балабурду, стройный, ловкий, курчавая с проседью бородка, а лицо правильное, и темные глубокие глаза то пытливо прищурены, то, когда увлечется или рассердится, — молнии мечут. Кулачище — пудовик.