Он осведомился о судьбе своих противников. Ставленник Бретейля агроном Дюгар был мобилизован, ведал поставками бензина. А слесаря Дидье отправили в концлагерь на острове Ре. Тесса вздохнул:
– Ужасно, что приходится прибегать к таким мерам! Но ничего не поделаешь – враг стоит у границ Франции.
Тесса уехал на следующий день. Батальон отдавал ему почести. Андре много раз слышал рассказы Люсьена об отце, но никогда он не видел Тесса. Он удивился: маленький, как птичка… А Тесса торжественно прошел мимо солдат, потом вытер рукой в лайковой перчатке длинный нос. Раздалась «Марсельеза».
Солдаты говорили о приезде Тесса; все знали, что он купил поместье. Ив вздыхал:
– Вот сукин сын, пронюхал, что земля хорошая! И денег не пожалел. Мне говорили, что земля здесь здорово вскочила – с трех франков на двенадцать…
– Ему-то что, – проворчал Нивелль. – Он на каждом снаряде зарабатывает. Как я когда-то на каждой кружке пива. А чтобы отпустить меня, это ему не придет в голову…
Лорье сказал:
– Лицо у него постное. С таким лицом только на похороны ходить. А он кричит: «Победа!..» Пойдем, что ли, в цирк?
В цирке пахло пудрой и звериной мочой. На юбочке наездницы сверкал стеклярус. Мартышка кашляла. Ревела огромная шарманка. И Андре вспомнил Четырнадцатое июля, карусель, голубого слона. Где теперь Жаннет? Расхваливает пилюли? Плачет? Не повезло! Прежде он думал – ему; теперь знает – всем. Лорье прав – мира они не увидят: если даже подпишут – на год, на два, а потом снова…
Ив думал о своем:
– Замечательная земля! А крестьяне здесь хитрые. Подмешали к хлебу просо, чтобы не сдавать. Скот режут. Говорят: «Зачем бумажки?..» Никому не верят. Земля вот как вздорожала!.. И кто только это придумал?..
Леопарды жмурились от яркого света, прижимали уши. Тщедушный укротитель в малиновом фраке до одурения щелкал бичом.
– Неудобно им в кресле, – сказал Живер.
И снова шарманка… Андре вышел с Лорье; говорил:
– Самое страшное – равнодушие. В цирк ходят. Все кафе полны. Тесса покупает землю. Крестьяне прячут пшеницу. А что будет завтра?.. В ту войну было иначе, может быть глупее, но человечней. Кричали: «В Берлин!» Громили немецкие лавки, ругались: «Боши!» Дрались. Страсть была. Клемансо лез на стену, говорил: «Мы будем защищаться под Парижем, в Париже, за Парижем…» Потом прокламации: «Ленин сказал…» И все кипело. А теперь такая тишина, что выть хочется. Я себя чувствую, как эти леопарды. На афише сказано: «Грозные хищники», а они хуже драной кошки. Мне страшно, Лорье!
И Лорье ответил:
– Мне тоже.
11
Солдаты шутливо спрашивали Люсьена: «Ты, может, родственник?» Он отвечал: «Однофамилец». И все же фамилия озадачивала; осторожный майор отправил Люсьена санитаром в госпиталь – подальше от шальной пули.
В бывшем монастыре содержали душевнобольных. Люсьену приходилось вязать буйных, кормить через нос меланхоликов. Сержант лежал, привязанный к койке: хотел колоть штыком. Кричал благим матом солдат Беран; все его пугало – щетка, плевательница, очки врача. Другой рисовал голых солдат с женскими грудями. А изможденный марселец с утра до ночи повторял формулу военных сводок: «Ничего существенного… Ничего существенного..»
Один солдат признался Люсьену: «Я нарочно… Прежде думал, что печень вывезет; в Лиможе пятнадцать яиц глотал, противно вспомнить… Не вышло, отправили на фронт. Придумал – мычу, как корова. Только ты меня не выдай». Люсьен пожал плечами: «А мне что? Мычи».
Санитары играли в карты, усердно посещали дома терпимости. Ниши, где когда-то стояли святые, были забиты бутылками из-под вина. Люсьен сидел возле печурки; это было его единственной радостью – он думал: «Понимаю огнепоклонников». Его вдохновлял огонь, притихший было, который приподымался, креп, пожирал дреку. И волосы Люсьена казались продолжением огня.
Дженни написала, что уезжает в Америку; оправдывалась – консул настаивает; уверяла, что они обязательно встретятся – в Париже или в Нью-Йорке. Он кинул письмо в печь. Только теперь он понял, что любит Жаннет. Говорят, что время – враг. Неправда! Время снимает шелуху; так исчезают неискренние горести, надуманные страсти. А подлинные чувства остаются… Для Жаннет он – чужой, как для него Дженни. Это странная игра – картинка разрезана, надо ее составить, но один кусок не подходит к другому…
Радио хрипело: «Не произошло…» И душераздирающе вопил марселец: «Ничего существенного».
После Нового года Люсьен потребовал, чтобы его отправили на фронт. Он думал, что близость смерти все скрасит. Он нашел скудный быт, холод, ругань. Снаряды аккуратно убивали; к этому привыкли; зевали – «лотерея»…
Люсьен нашел собеседника. Это был высокий нормандец с лошадиной челюстью и восторженными глазами, по образованию археолог. Звали его Альфредом. Он рассказывал Люсьену о раскопках в Сахаре – кости погибшего мира… И Люсьен вспоминал льды, пингвинов. Потом говорили о войне. Альфред был доверчив: доказывал, что Даладье – за свободу; после победы начнется расцвет искусства – Афины, Возрождение… Люсьену было совестно его разубеждать. Он только изредка перебивал Альфреда: «Хорошо, что ты их не знаешь…»
Увозили солдат с отмороженными ногами. Теплые носки казались недоступной мечтой. Пошли слухи, что солдат отправят в Финляндию.
В холодный февральский день, когда мир казался мертвым – белое поле, а над ним красное воспаленное солнце, – позиции осматривала парламентская делегация. Сопровождал депутатов генерал Пикар.
Еще недавно уверяли, что Пикара пошлют в Сирию. Вейган называл себя «пожарным», говорил, что призван потушить пожар на Ближнем Востоке. Пикар возражал:
– На войне зажигательная бомба куда полезнее шланга.
Пикар разработал план кампании: сирийскую армию он называл «бакинской». Но события в Финляндии заставили его повернуться к северу. Он заявил Тесса:
– Мы должны послать солидный экспедиционный корпус. С немцами воевать мы не можем. Да и не хотим. А держать людей без дела – опасно. Коммунисты работают. К весне начнутся беспорядки. Только эффектная победа в Финляндии может вывести нас из тупика.
В парламентских кулуарах говорили о лапландской руде, о «колоссе на глиняных ногах», о сочувствии Рима. Депутаты приехали, чтобы убедиться в солидности линии Мажино; прежде чем одобрить северную экспедицию, нужно проверить, хорошо ли заперты все двери… Три радикала, два правых, один социалист. За исключением Бретейля, это были люди, ничего не смыслящие в военном деле. Они казались зрителями, случайно попавшими на сцену; стыдились своих шляп, брюк. Один из них, добродушный толстяк, попросил, чтобы ему дали шлем:
– Боюсь за голову…
Задавали дурацкие вопросы, осматривали доты, как туристы средневековый замок, охая и ахая, а увидев тяжелые орудия, стали пугливо ежиться.
Генерал Пикар шел с Бретейлем; говорили о перспективах северной кампании. Бретейль был настроен радужно:
– Это поворотный пункт. Я боялся, что социалисты затормозят, но Блюм молчит, а Виар рвется в бой. Вопрос об отправке альпийских стрелков решится в ближайшие дни.
Они прошли мимо поста. Люсьен отдал честь. Он вспыхнул: вдруг Бретейль его узнает? Но Бретейль был поглощен разговором; да и не в его привычках было разглядывать солдат.
А Люсьен погрузился в мучительные воспоминания. Даже зрелище депутатов, которые шли согнувшись, как будто над ними летают пули, не смогло его развеселить. Он понял, что значит «сгорать от стыда». Да, его прошлое постыдно! Как мог он поверить этому бездушному человеку? Нетрудно догадаться, о чем Бретейль беседует с Пикаром: хотят поставить Францию на колени. Мстят за тридцать шестой. Уведут войска в Сирию, в Финляндию, все равно куда… И впустят Гитлера. Люсьен вспомнил, как отец, возмущаясь забастовками, повторял: «Немцы и то лучше…» Все они таковы! Может быть, Грандель еще самый невинный… А людей убивают. Вчера убили Шарля. Это был горец, пастух, играл на дудке… За что его убили?.. Подлецы!