Изменить стиль страницы

– Я кутил на деньги Готье. Такие оказии выпадают редко. Обычно я стреляю по мелочи: не на розы, но на хлеб с колбасой. Вам этого не понять. Вы богатая американка. А я обыкновенный безработный. Мы люди двух классов.

Он и вправду чувствовал к Дженни ненависть бедняка. Он не глядел на нее, не видел, что она плачет.

Дженни хорошо знала, что такое нищета; она не забыла двух лет Голливуда. Тогда она говорила подругам, что не ест потому, что боится потолстеть, а от голода ее мутило. Выбежав в соседнюю комнату, Дженни вернулась с пачкой кредиток. Она пыталась засунуть деньги в карман Люсьена:

– Я прошу вас! Умоляю!..

Злобная гримаса искривила его лицо. Он скомкал деньги, швырнул их на столик.

– Я не за этим пришел…

Он больно сжал ее плечи. Он не чувствовал ни влечения, ни страсти: он доказывал чистоту своих намерений. А Дженни думала: он простил ей ее богатство, влюблен, не хочет ждать, не может… И она отдалась ему без горечи, без колебаний.

Она уснула, измученная и счастливая. Он не спал. Он постепенно возвращался к жизни последних месяцев. Что же ему делать?.. Стать сотрудником шантажной газетки?

Покаяться перед папашей? Ограбить кого-нибудь? Поглядев на Дженни, он удивился: забыл было все; потом брезгливо покривился. От нее исходила теплота животного довольства. Корчила недотрогу: Валери, живопись, желтые розы… А сколько у нее таких похождений?.. Ему хотелось разбудить ее, обидеть, ударить. Но он лежал, не двигаясь; разглядывал комнату: мебель под какого-то Людовика, копия Ватто, лилии в вазе. Дженни снимала меблированную квартиру; все вещи были чужими, но для Люсьена они были ее мещанской обстановкой. Он снова на нее поглядел. При резком утреннем свете показались морщины; кожа была чересчур нежной и плиссированной, как начинающий вянуть цветок. Он зевнул; стал считать своих любовниц; дошел до двадцати шести, запутался – были две Марго, кажется, вторую он еще не считал, а может быть, считал. Это была блондинка, то есть крашеная, дочь учителя музыки… Он оборвал себя: какая пошлость! Его поташнивало. Он тихо оделся, хотел уйти. Но Дженни проснулась; она еще улыбалась, полная сна; потом встревожилась:

– Почему ты оделся?

– Пора.

– Люсьен…

Он деланно рассмеялся:

– Гюйо пил за победу. На самом деле победили немцы. Это даже дети понимают. Но когда пьешь, нужно врать. Теперь мы не пьем… Ты вчера была прекрасной девушкой. Кажется, так? А ты тетушка из Америки. В возрасте… Я не персидский садовник, а кот. Ты, может быть, не знаешь, что такое кот? На языке Поля Валери – сутенер.

Она ничего не понимала; плакала; цеплялась за его ноги.

– Ты должен прийти вечером! Обещай мне!

Что-то в нем сломилось, последняя гордость, остатки душевной чистоты. Он поглядел на валявшиеся смятые бумажки: бледно-лиловые тысячные билеты. По меньшей мере десять тысяч… Засунув деньги в брючный карман, он равнодушно сказал:

– Хорошо, приду. Может быть, не сегодня, – завтра или послезавтра.

Было чудесное утро, ясное, теплое. Он прошел пешком до Люксембурга; глядел на листву деревьев, медную, золотую, палевую – рассыпанные драгоценности уничтоженного царства. В парке шла обычная жизнь. Несмотря на ранний час, матери и няньки уже привезли сюда коляски; малыши играли среди ярко-рыжего песка; мальчики на пруду пускали игрушечные кораблики. Рантье, отставные чиновники, греясь на солнце, читали газеты. Суетились черные, будто навакшенные, дрозды. Перед Люсьеном высилась голова Верлена; поэт походил на старого фавна; на мраморе были черные потеки – Верлен плакал. Люсьен машинально повторил строчку стихов: «Жизнь простая и спокойная…» Почему ему нельзя? Просто и спокойно… Поступить на службу, есть суп, нянчить детей, приходить сюда… Рядом беседовали:

– Чемберлен обещает мир на двадцать лет…

– Ну, о двадцати я не мечтаю. Но вот десять…

Люсьен посмотрел: этому семьдесят. Зачем ему десять лет мира?.. Он пробормотал: «Незачем!» Старичок обиженно заморгал. Люсьен встал, зевнул. Что же ему делать?.. И вдруг он вспомнил о деньгах. Ночь казалась выдуманной. С недоверием он пощупал карман: хрустят… Тогда он поехал к английскому портному на улицу Пирамид: он закажет зеленый костюм из шотландского гомспума.

17

После долгого перерыва Дениз получила письмо от Мишо.

«Дениз, дорогая!

Я тебе писал отсюда два раза, но боюсь, что письма не дошли – один раз сожгли грузовик с почтой, другое я послал с оказией, ехал один товарищ, серб, говорят, будто его схватили в Сербере. А время у нас было горячее. Где уж тут письма писать! Сейчас мы отдыхаем в десяти километрах от фронта. Утром привезли воду, мы помылись и наслаждаемся. Только с табаком беда, иногда ночью с ума сходишь – так курить хочется. Если можно, пришли – это всем нашим.

Вчера мы опять отбили атаку фашистов – восемнадцатая по счету. С тех пор, как мы перешли Эбро, они не унимаются. Понятно – боятся за свои коммуникации. Когда-нибудь я тебе расскажу, как мы переправлялись. Река очень быстрая, повсюду водовороты, я таких рек у нас не видел. Шли ночью. Испанцы – молодцы! Не сравнить с тем, что мы застали, когда приехали. Тогда тоже были хорошие ребята, но ничего не умели, на обед уходили с позиций, беспорядок был невообразимый, всюду торчали предатели. Теперь настоящая армия. А дух остался прежний. Когда мы брали Флис, затянули «Интернационал», а они подхватили по-испански. Это все крестьянская молодежь.

Чего только фашисты не пробовали, чтобы выбить нас! Летчики – немцы, они в Эбро всю рыбу перебили. Я недавно там был, – плавает сонная рыба. Но понтонеры, как на подбор, работают под бомбами. А мы семь недель защищали высоту 544. Каждый день прилетали их бомбардировщики. Мы их зовем «индюшками». Скидывали тонны бомб. Потом – артиллерия. Вчера они решили, что у нас никого в живых не осталось; на самом деле за вчерашний день мы потеряли только четверых. Жаль Карпино! Замечательный был парень, монтер из Тулузы, весельчак. Мы как-то вечеринку устроили для испанского населения, он показывал, как певица исполняет арию Лакме, все обхохотались. Храбрый был – когда ходил в разведку, привел трех итальянцев. Атаку они повели к концу дня, солнце уже садилось. Пейзаж здесь особенный, похоже, как изображают луну с кратерами, ни деревца, землю наизнанку вывернули. Перед атакой – два часа ураганный огонь. Интересно, сколько у них там батарей! Мы им дали подойти на сто метров, потом – из пулеметов. Откатились, и еще как! Ранили при этом бельгийца Пелетье. Я его перевязываю, а он кричит: «Отбили? Вот здорово!»

Видишь, настроение у нас неплохое. Хотя все, конечно, отчаянно устали. Потом, как я тебе сказал, нет курева. Но это не важно. Главное – держимся. Они поэтому не пошли на Валенсию. Силы у них большие. Авиация: против одного нашего – десять. Мы на себе чувствуем, что такое «невмешательство». Блюма и Виара наши часто поминают, даже ругаются: «Эх ты, Виар!..» Пехоты у них тоже много, и пехота хорошая, не только макаронщики, как на Гвадалахаре, но марокканцы и наваррские части. Но все-таки я думаю, что мы удержимся. Вот только последнее время наши приуныли. Это из-за вас. Страшно взять в руки газету: опять какая-нибудь капитуляция. Испанцы на нас свысока поглядывают: что же вы за народ? И по-своему они правы. Но теперь, я думаю, все изменится. Дальше и отступать некуда. Сегодня по радио передали о частичной мобилизации. Наши приободрились. Придется и радикалам признать, что мы здесь сражаемся за Францию.

Письмо доставит хороший товарищ. Ты его пригрей – это человек без семьи и без родины. Он тебе расскажет о нашей жизни, о военных операциях. А чего не скажет, пойми сама. Поняла, о чем говорю? Все помню и часто вижу, как ты смотрела, тогда туман был… Одним словом понятно. Я даже не думал, что это может быть так сильно. А высказать трудно, особенно в письме. Остается только сказать, что верю в нашу близкую встречу и крепк крепко целую.