Изменить стиль страницы

— Товарищи дорогие… меня сын дожидается! Четыре ордена за войну, а глаз тоже нету… Ранение такое получилось…

— А ты, батя, у немцев служил? — спросил Павлов.

— Нет, партизанил.

— А за что же сюда?

— Да это уж опосля войны… За длинный язык… На следствии бушевал… Ну, мне и пришлепали десятку. — Он покрутил головой. — Ох, мошка!.. Еще чуток — и до костей бы сожрала… А сердце, чую, прокусила…

Дня четыре продержали нас на колонне. Хотя этапников не полагалось занимать на работах, но здесь, на штрафном лагпункте, свой устав: зачислили всех по бригадам. Прораб Филиппов руками разводил:

— Ничего не могу поделать, братцы! Петров, это все Петров… Сам для себя законы пишет!

Мы строили конюшню, рыли котлован — с восьми утра до восьми вечера, с полуторачасовым перерывом на обед. Еле двигали руками и ногами. Старик дневальный не выдержал: пришли его будить, а он уже холодный…

Наконец, в третий раз потянулись на таежный полустанок. Конвой штурмом овладел санитарным вагоном, впихнул нас. Отсеки были набиты заключенными. Мы повалились на пол. Нами овладел мертвецкий сон. Ни холода, ни подбрасывающих вагонных толчков не чувствовали.

Утром выгрузились на станции Вихоревка.

В вихревом кольце

Нам, теперь уже одиннадцати штрафникам, показалось, что мы выбрались почти на волю. Хотя это тоже строгорежимный лагпункт, но под ногами был песок, а не топкая грязь ноль сорок третьей. Просторный двор. Новые, пахнущие смолой стены бараков, новые вагонки. Новые матрацы. И щи не из вонючей капусты.

Стали прибывать этапы: бандеровцы, полицаи, всякий фашистский сброд, а вместе с ними и советские люди.

В один ветреный осенний день нас выгнали корчевать в зоне остатки пней. Выдали лопаты, топоры, ломы.

— Все коряги языком слизать! — приказал начальник режима, лейтенант Марцынюк.

Он стоял гоголем, заложив руки в карманы телогрейки, фуражка — набекрень. Подгонял:

— Бери, бери лопату! Нечего бариться!.. Нам нужен не твой труп, а твой труд!

Рядом со мной, крякая, долбил ломом железную землю бухгалтер из Киева Харитон Иванович Дидык — великан в ушастом малахае. Окапывали пни маленький, востроносый, с голубыми смеющимися глазами медстатистик Вячеслав Рихтер (родственник известного советского пианиста Святослава Рихтера) и сухолицый фармацевт Леонид Мальцев. Выворачивал многопудовую корчевину поджарый, тонкий, как бы с угольным лицом фашистский зубной врач. Ему нехотя помогал Коля Павлов.

— Эх, доктор! — укорял Павлов. — Вот с таким азартом вырывал бы ты зубы у фюрера, меньше бы людей он перегрыз!

Во время перекура я спросил у Мальцева, кто он, откуда.

Мальцев облокотился на лопату, задумался. На лбу выступили капельки пота.

— Все просто и обыкновенно. Жил в Москве. Инженер-химик. Зачем-то писал плохие стихи. Печатать их даже не пытался. Знал, что такое стихи хорошие… Началась война. Ушел с народным ополчением. Первые бои, окружение, плен… Увезли в Германию, в штрафную зону шталага одиннадцать. Это в Северной Германии. Не выжил бы, но поддерживала подпольная группа антифашистов.

Он заслюнил окурок, бросил.

— Что еще?.. В мае сорок пятого испытал какое-то невероятное, чудесное чувство… Как бы определить его точнее?.. — размышлял он. — Потрясение радостью! Думал, свобода. Она не пришла… Из одного лагеря — в другой… Тут опять начал писать стихи. Они, знаете ли, укрепляют душу…

— Начина-ай! — закричал Марцынюк, посмотрев на ручные часы.

— Тю, як гавкнув! — огрызнулся Дидык, взявшись за лом.

Подошел майор Этлин — маленький, юркий, как мышь, похожий на карикатуру. Его, к сожалению, перевели сюда из Братской лагерной больницы. Прибывшие оттуда же заключенные такого нарассказали о майоре, что мы стали опасаться: не превратится ли и этот лагпункт в штрафной?

Майор свирепствовал в Братске. «Провинившихся» ходячих больных приказывал раздевать донага, и те щеголяли по бараку в чем мать родила… Заходил майор в палаты и, ложась животом на пол, заглядывал под стол, под шкафы — нет ли пыли? Однажды нашел паутинку. Дорого обошлась она фельдшеру Василию Решетнику: майор запер его на пять суток в строгий карцер, а потом выгнал на общие работы… В прошлом году у майора заболела мать. Он привел к себе на квартиру заключенного врача Лотовича. Врач застал старуху в обморочном состоянии. Поспешил угодить начальнику и начал приводить ее в чувство: тер ладонями щеки, слегка похлопывая. Майор взревел: «Ах ты, негодяй! Рукоприкладством занимаешься?!» Наскочил с кулаками на врача и выбил ему зуб…

Вот какую цацу мы заполучили!..

Этлин пошушукался с Марцынюком. Проходя мимо нас, резким тенором сказал:

— Порадок, порадок должен быть!

К вечеру выкорчевали добрый десяток пней. Они лежали возле воронок — рыжие, похожие на каких-то опрокинутых кверху лапами подземных чудовищ. Перед самым окончанием работы, вытаскивая из ямы пень, я окровянил пальцы. По дороге в амбулаторию встретил Перепелкину. Она шла, надвинув низко на лоб шерстяной платок. Осмотрела руку.

— Ничего страшного, йод и повязку! А вообще надо осторожнее. Завтра с утра пойдете работать в бухгалтерию.

Она оглянулась кругом. Вблизи никого не было.

— Череватюк не приедет… — с горечью сказала Перепелкина. — Попов, начальник санотдела… какой это черствый, бездушный человек!.. не разрешил. Даже в очередном отпуске отказал. — Клавдия Александровна тяжело вздохнула. — Письмо прислала Нина Устиновна… Ужасное письмо, ужасное!.. «Устала жить» — пишет… Я очень боюсь за нее… Так вот, значит… йод и повязку, — еще раз наказала Перепелкина, метнула на меня острый взгляд и, зябко поведя плечами, направилась к вахте.

Утром, только что закончилась поверка, в барак вошел невысокий человек в куртке-«москвичке» и треухе, сдвинутом набок, косоглазый. Дневальный подал команду встать.

Человек в «москвичке» засмеялся.

— Чего вскочили? Я такое же падло, как и вы! Сядайте!.. Отбыл срок по бытовой статье. Сейчас вольняшка… Нанялся главбухом. Корнеев Федор… А зовут меня просто — Федя Косой. Здра-ссте!

Вытащил из кармана пачку «Казбека».

— Угощайтесь.

Сделал две-три затяжки. Обратился ко мне:

— Счетоводство мерекаешь?.. Будешь у меня вкалывать. Пошли в бухгалтерию!

Привел к бухгалтеру Дидыку. И строго, тоном приказа:

— Сажай его на лицевые счета, кассиром, вещевиком и каптером. Один, но четырехрукий. Вот этак… — Лицо у Корнеева обмякло. — Согласовано с главным врачом Перепелкиной. Опасности для жизни нет.

Засмеялся. Ушел. Вскоре вернулся. Вытащил из клеенчатого портфеля полбуханки ситного и две коробки рыбных консервов.

— Есть будете втихаря. Но чтобы отчет, как из пушки, — завтра!

Отчет к следующему дню был готов, прошит, подписан. Федя Косой уехал с ним в Тайшет, предварительно обеспечив меня деревянным ящиком с секретным замком. Под денежными документами я спрятал тетрадку Четверикова с поэмой о Ленине.

Работали мы до позднего вечера. Только шестого ноября выставили нас из конторы в два часа дня, опечатали дверь.

Наступала тридцать пятая годовщина Октября, третья для меня в тюрьме и лагере. Мы удрученно сидели на вагонках в полутемном бараке; только что закончился налетный обыск. К нам мимоходом заглянул Коля Павлов.

— Флаг виден! Точно! На крышу залезть — и видно! На Вихоревке!

Я приткнулся головой к боковой балясине. Передо мной поплыли красные флаги на улицах Москвы. Флаги, флаги… Огни иллюминаций, огромные электрические цифры «35»…

Среди флагов и огней на меня смотрели высокие портреты Сталина, с нарисованным мудрым лицом, с нарисованными добрыми глазами…

Я вздрогнул, очнулся. Красные круги вертелись в полумраке барака, как фейерверочные колеса.

Кто-то тихо спросил:

— Товарищи! Здесь все — советские?

— Все!

— И кажется, коммунист не один я… Давайте по-настоящему встретим наш праздник… Закрой дверь!.. Прикрути лампочку!