Кого я только там не встретила!.. Клара Беккер — жена секретаря Владивостокского крайкома партии, родственница Варейкиса… Муся Тухачевская — сестра маршала… Жена и 14-летняя дочь директора Гознака Енукидзе… Евгения Весник — когда-то награжденная орденом Ленина как инициатор женского движения в тяжелой промышленности… Кира Андронникова — жена писателя Бориса Пильняка… Тамара Зелинская — сестра критика Корнелия Зелинского… Да разве всех назовешь?
За зону выгоняли с рассветом, возвращались затемно… Я стригла овец, копала арыки, копнила сено, была кучером-водовозом… В жестокие морозы стеганые бахилы на веревочной подошве промокали и примерзали к ногам… Работали с остервенением… Хотелось забыться… Но это было невозможно! Что бы я ни делала — передо мной, как живые, стояли Саша и Сашенька. Я тянулась к ним и в полутьме барака, и среди заснеженного или залитого солнцем поля, и каждую ночь во сне!..
Однажды пришло сообщение: Саша Швер погиб… В тот день друзья водили меня под руки — онемевшую, полуслепую… Я не могла ни сидеть, ни стоять. Только двигаться, только двигаться!.. Водили, водили… И тоже молчали… Потом я привалилась к какому-то стогу и от изнеможения уснула… Очнулась от голоса Саши, от плача Сашеньки…
Про наш «Алжир» в округе говорили: «Там жены троцкистов, потому и охраняют их с собаками»… А чего нас было охранять?.. Пошли как-то в поле, припозднились, конвоир заснул. Мы растолкали его: «Пора домой, домой!» В темноте заблудились. Ни одна заключенная не ушла в сторону… Ни одного отказа от работы не было, ни одного побега за все восемь лет… Иначе мы оскорбили бы память своих мужей… Я ни разу не слышала, чтобы кто-нибудь усомнился в своем муже, подумал, что он действительно изменник…
Вы спросите, как хватило на все это сил?.. Не знаю. Просто очень хотелось жить!..
Клава была в Москве от поезда до поезда. Дольше — запретили. Куда деваться?.. Решила ехать к тетке, в Баку. Я купил ей билет. Вера дала ей свое платье.
Прощаясь, Клава спросила меня:
— Ты, наверно, думаешь, я преувеличила? Нет, я преуменьшила… Нет сил все рассказать. Да и к чему? Поделиться опытом? — Она болезненно улыбнулась: — Какое счастье, что ты не испил и капли из этой страшной чаши! Гроза прошла мимо тебя…
Следователь Чумаков припомнил и цветы, и билет на самолет, и платье…
— Вы укрепляли связь с врагом! — кричал он на меня. — Какой же вы коммунист?
— Она не враг! — протестовал я. — Ей возвращена свобода, право жить и работать в советском обществе. Мой долг был помочь Клавдии Ивановне в самом необходимом.
— Вот за этот самый «долг» вы дорого заплатите! — пообещал Чумаков.
Клаву не прописали в Баку. Из Азербайджана она поехала куда глаза глядят…[25]
…С мыслями о друге моих журналистских лет я неподвижно лежал на койке. За окном посерело. Небо насупилось. Гудели громовые раскаты.
Пришел врач Бережницкий.
— Дзень добрый, пане.
Я сразу с вопросом:
— Доктор! Чем объясняется способность нашего мозга воспроизводить с удивительной яркостью и точностью целые картины прошлого, разговоры, рассказы?..
— Я не психиатр, — ответил Бережницкий, — но тут, по-моему, играют роль нервы, всякого рода ассоциации… Обычно память щедро возвращает то, что связано с тяжелыми воспоминаниями… А почему вы спросили? Я вижу, вам хочется трепать свои нервы?
— Нет, доктор… Просто… очень хочется жить.
— Тогда давайте лечиться, а не заниматься экскурсами в прошлое. Проше пана!
Бережницкий осмотрел рану. Досадливо почесал в затылке:
— Эх, пенициллин нужен…
— Был пенициллин. Офицер сказал — не положено.
— Отобрал?.. Пся крэв! — выругался он. — Вы имеете полное право пользоваться присланным лекарством!
— Неужто у меня еще осталось на что-то какое-то право? — с горечью заметил я.
Бережницкий быстро вышел из комнаты. Вскоре вернулся с моей коробкой.
— Половину отдал… Лагерный крук!..[26] У начальника режима дочка заболела ангиной. Понятно? Вот так-то…
Он тут же начал вводить мне пенициллин.
Наступила осень. Вторую неделю, почти не прекращаясь, шел мелкий дождь. Однажды прогудел ливень, а потом опять заморосило. В бараках — вспотевшие окна, на полу — грязные следы подошв. В сушилке не успевали высыхать ни бушлаты, ни обувь. В зоне — топкая грязь. Чуть переставал дождь — налетала мошка. Она ухитрялась залезать не только под накомарники, но и в туго стянутые веревками кирзовые ботинки. По утрам тучами скапливалась возле рукомойников во дворе. Умываться надо было мгновенно: мошка жалила лицо. Даже в столовой в мисках попадались черные точки…
Ходили на работы под лай овчарок, под дулами автоматов. Строили дорогу, конюшни, склады, валили лес, валились сами.
Да, вот она — штрафная колонна 043! Про нее говорили: «Кто на сорок третьей не был — тот будет, а кто был — тот не забудет!»
В бараке, куда меня поместили, стоял у окна длинный, вроде кухонного, стол. Вдоль стен громоздились старые, почерневшие вагонки. Они скрипели, шатались. Первое время я не интересовался теми, кто меня окружал. Все казались одинаковыми серыми тенями. Затем постепенно начал различать…
Над всеми в бараке главенствовал инженер-москвич Кузьма Владимирович Филиппов — коренастый, мрачный человек. С тоской вспоминал Москву, родных, часто повторял, словно заучивал наизусть, номер своего домашнего телефона… Здесь Филиппов был прорабом. Ходил на самый трудный участок — прокладку дороги в тайге. Возвращался изнеможенным. Отдыхать сразу не ложился, долго сидел с нарядчиком, планируя работы на завтра.
— Надо, чтобы всегда хотелось работать, — говорил он. — Тогда, выживем… Коль руки двигаются, то и зубы жуют!
На одной вагонке со мной помещался белорус Гриша Спиридович. Носил он брезентовые цвета хаки сапоги, ватник с короткими рукавами, ходил быстро, почти стремительно, слегка кренился набок. Привезли его с другой штрафной — 08, реорганизованной в лагерный пункт для женщин. Там он прокладывал бетонную трубу, рыл канаву в болоте. Здесь пришлось одному вести все материально-финансовое хозяйство лагпункта. Еле выпросил в помощь украинского паренька Илью Осадчего. А тот — язвенник: день работал, два — на вагонке в бараке валялся, стонал.
Иногда подсаживался ко мне перемолвиться словом Михаил Григорьевич Купцов, в прошлом заместитель начальника Главхлопка СССР: бородка клинышком, в мелких колечках, во рту трубка. Мускулы словно сталью налиты. Здороваться с ним за руку надо осторожно: может пальцы раздавить! Удивлялись: как сумел он сохранить богатырскую силу? Ведь с тридцать седьмого прошел, как и многие другие, все круги тюремного ада, на Колыме в каторжном труде изводился, голод и мороз грызли его, а вот поди ж ты: атлет и только! С детства, говорит, закалялся, горячий уголь держал на ладони, купался в проруби. Внешне Купцов поразительно спокойный, уравновешенный. Следователи называли его «человеком без нервов». А в лагере у него все-таки душа сдвинулась с места: выдавали глаза.
— Ты же старый большевик, — однажды сказал я. — Не веришь?
— Верю! Но не дождусь. Мотор пошаливает, братец мой…
Купцов выработал в себе холодное равнодушие ко всему происходящему вокруг: не обращал внимания на придирки надзирателей и начальника режима, ни от какой работы не отказывался, никогда никого ни о чем не просил. Только, пожалуй, не мог спокойно смотреть, как, впрочем, и многие из нас, на трапезы Дрыги — жирного дылды в тельняшке. Дрыга на правах заведующего столовой приносил в барак миску с жареной картошкой. Как бы дразня нас, с чавканьем уплетал этот «деликатес», сдабривая чесноком. Картошку (ее вкус все позабыли) умудрялся добывать за зоной, а чеснок выпрашивал у заключенных из посылок. Попробуй не дать!
Делил с Дрыгой яства мадьяр Шарсеги, его прислужник, — «шестерка», личность во всех отношениях темная: умел ладить с надзирателями и во всеуслышание нес всяческую антисоветскую ахинею.