Изменить стиль страницы

— Надо отремонтировать, — обратился он к Лихошерстову. — Представьте смету… А сейчас вызовите Тодорского.

Лихошерстов передал приказание мне.

Александр Иванович работал младшим санитаром в пересыльном бараке больницы. Был ответственным за стирку, штопку и выдачу в бане белья работягам. Я застал его возившимся в куче тряпья.

Тодорский надел телогрейку, проверил, в порядке ли номер на спине, и тяжело вздохнул:

— Вспомнил полковник… Ну, что ж… пошли. Только вряд ли «из Назарета» может быть что-либо путное…

Он пошел солдатским шагом.

Начальник Озерлага и окружавшие его офицеры смотрели, как приближался к ним советский генерал — младший санитар лагерного барака. А он шел твердо. Остановился.

— Гражданин начальник! Заключенный Тодорский по вашему приказанию прибыл.

— Ну… как у вас дела?

— Покорно благодарю.

— Сколько уже отсидели?

— Тринадцать лет.

— Сколько остается?

— Два года.

— Дотянете?

— Пожалуй, дотяну, если здесь останусь.

— Значит, здесь хорошо?

— Труднее всего этапы, гражданин начальник, переброски. А на одном месте спокойнее.

Полковник согласно кивнул папахой.

— Товарищ Ефремов! Как Тодорский выполняет правила лагерного режима?

— Замечаний не имеет.

— Ну и отлично. Вот и останетесь, Тодорский, здесь. Без моего разрешения, товарищ Ефремов, никуда его не отсылать.

Евстигнеев стянул перчатку, но взглянул на офицеров и снова надел.

— До свидания, Тодорский!

— Честь имею кланяться, гражданин начальник!

Тодорский постоял задумчиво, посмотрел вслед удалявшемуся полковнику и медленно, совсем уже не солдатским шагом побрел в барак.

Минул еще месяц. Как-то вечером, перед самым отбоем, Тодорский заглянул в библиотеку.

— Дай мне, товарищ, дня на два «Историю партии».

— В барак?.. Не советую, Александр Иванович. Попасть может. А идти за разрешением к оперуполномоченному… Не стоит дразнить гусей.

— Возможно, ты и прав. Да вот хотелось еще разок почитать об Одиннадцатом съезде…

— Так давай вот что почитаем!

Я достал с полки тридцать третий том Сочинений Ленина.

Тодорский изумился.

— Есть ленинские тома?!

— Лихошерстов привез из Тайшета.

— Боже ж ты мой!..

— Присядь и слушай.

Я раскрыл книгу и начал медленно, раздельно читать слова Владимира Ильича из отчета ЦК партии XI съезду РКП (б):

«Я хотел бы привести одну цитату из книжечки Александра Тодорского. Книжечка вышла в г. Весьегонске (есть такой уездный город Тверской губ.), и вышла она в первую годовщину советской революции в России — 7 ноября 1918 года, в давно-давно прошедшие времена. Этот весьегонский товарищ, по-видимому, член партии…»

У Тодорского по щеке скатилась слеза. Он не стыдился ее.

Мы прочитали ленинский отчет съезду, и снова — о Тодорском, о его книжке.

Влетел Крючок, заметив свет в окошке библиотеки.

— Вы чего тут, контрреволюцию разводите?! Да меня за вас на губу засадят!.. Скоро рассвет, а они… Р-р-ра-зойдись! — скомандовал он. — Завтра утром — это уж сегодня! — всю канцелярию погоним на лесоповал!

Мы шли с Тодорским по тускло освещенному двору. Ночь была темная. Звезды скрывались за густыми тучами, сплошь покрывшими небо. Луч прожектора пробежал по колючей проволоке забора, врезался в зону, поймал нас, осветил, ослепил и убежал назад.

Ночь сделалась еще темнее, как и бывает перед рассветом.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Живая память

Прошло полтора года моей лагерной жизни. Наступил май пятьдесят второго. Раскрылось высокое небо, потеплело солнце. Уже доносились в зону запахи весенней тайги. Но была все та же больница с глухим забором и вышками, все тот же безответный мир вокруг.

Ушел в ссылку Николай Иванович Достовалов. Оставил шерстяные варежки Конокотину, серые валенки — Флоренскому.

— Прощай, мой добрый Белый Медведь! — говорил Конокотин, обнимая Достовалова. — Ты будешь жить, по глазам вижу… Вернешься в свой Архангельск… но не как бывший осужденный, а как сегодняшний обвинитель.

Конокотин, простившись с Николаем Ивановичем, ушел в землянку: непомерно тяжелы были для него минуты разлуки. Флоренский и я стояли в дверях седьмого корпуса и приветственно подняли руки, провожая в далекий путь товарища по несчастью.

Не было уже с нами и шутника Малюкаева. Вслед за Малюкаевым отправили на этап и «морскую душу» фельдшера Радановича.

Больница до отказа была набита заключенными. Но над бараками и корпусами постоянно висела плотная тишина. Если бы не редкие одиночные фигуры, безмолвно ступавшие по деревянным мосткам, можно было бы подумать, что здесь все вымерло.

В один по-летнему теплый день, когда уже казалось, что земля отдохнула, подобрела (Толоконников даже огурцы посадил на грядке около канцелярии!), тишину нарушил сверлящий скрип колес. В зону въехала старая колымага, доверху нагруженная небольшими ящиками. Рыжую шершавую клячу вел под уздцы рыжеватый Лихошерстов. Сапоги путались в длиннополой шинели, фуражка лезла на глаза. Возле клуба лейтенант остановил лошаденку, протяжно позвал:

— Эми-ир! Посы-лки-и!

Подбежал Эмир. Подоспели еще два заключенных. Втроем, под наблюдением Лихошерстова, начали вынимать из кузова обшитые холстиной ящики.

Всю больницу молниеносно облетела новость:

— «Кислородные подушки» привезли! Двор ожил. Шли, бежали, подпрыгивали на костылях заключенные. Для истощавших в тюрьмах, измотанных в лагере домашние посылки поистине были «кислородными подушками». День, когда они поступали, становился праздником. Сразу же образовалась нетерпеливая очередь.

Появился страж режима Кузник. Ругался:

— Посылок привалило, черт их возьми! Успеть бы до вечера раздать.

Сам взялся «командовать парадом». В адъютанты призвал Крючка. В кабинке за сценой Эмир, вооружившись ломиком и самодельным ножом, ловко вспарывал фанерные ящики. Крючок придирчиво проверял содержимое. Если находил деньги, одеколон, химические карандаши или что-либо режущее — откладывал в сторону: не положено. Попадалось письмо — на проверку. Ящики тоже не отдавал: в них гвозди. Получатели складывали продукты в наволочки и мешочки.

Первому вручили посылку Акопяну, бригадиру производственной бригады. В такие подсобные рабочие группы включали выздоровевших, еще пригодных для физического труда. Поблескивая черными выпуклыми глазами, плотный краснощекий Акопян нес набитую подарками наволочку и отдельно, высоко в руке, чтобы все видели, — кружок белого как снег сыра чанах. Будет пир для всех его работяг!

Поступила посылка молодому доктору-москвичу Георгию Беленькому. Он недавно у нас. Чудом вырвался из-под власти майора Этлина, начальника Братской больницы, который за что-то его невзлюбил. Имя Этлина знали по всей трассе. Жестокий, малокультурный, он действовал по принципу: «Жми, дави». Беленького периодически сажал в карцер, выгонял в наручниках на общие работы за зону. Потом сам отправлялся проверить, копает ли доктор землю. Радовался, глядя на изнуренного человека. И злился, что Беленький не падает перед ним на колени и даже с усмешкой смотрит на него.

Георгий Борисович — стройный; красивый, с задумчивым прищуром глаз — вышел с посылкой подавленный, ссутулившийся. Да, порою этот ящик с адресом, написанным родною рукой, невыносимо обострял горечь разлуки с близкими…

Фельдшеру Анатолию Медникову прислали из Иванова вместе с чесноком и сухарями роман Бальзака. Кузник долго листал книгу, поинтересовался — не под запретом ли этот автор… Широкогрудый, крупноголовый, с горестной улыбкой, как бы застывшей в уголках рта, Медников подошел ко мне и, усмехаясь, сказал:

— Сюда «Человеческую комедию» прислали!..

Выскочил из раздаточной, гитлеровский полицай, по кличке Прыщ, ушастый, с провалившимся носом. Ему не отдали зеркальца. Он взревел. Уши покраснели, взгляд обезумел.