Я, конечно, проверил, объяснил, чего он понять не мог.
Начснаб, видимо, рассказал об этом начальнику санчасти, младшему лейтенанту Березенцеву. И тот ко мне:
— Тодорский! Можешь составить конспект по истории партии? Не позабыл еще?
— Помню, гражданин начальник. Только книга нужна.
— Книга будет. Но… молчок! Чтоб никто… Иначе тебя отправят куда не надо. Ясно?
Книжку он принес. Я трудился с упоением. Приходилось все делать тайком, в каптерке. Только было начну, кто-нибудь влезет. Я книжку в ящик. Потом стал ночами писать. Тогда я был санитаром околотка… Это примерно на сотом километре от Тайшета. Жил и спал в чулане. А неподалеку помещался доктор, заключенный. Я все время прислушивался: не встал ли он проверять околоток? Увидит свет у меня и нагрянет… Но все шло как по маслу. Однако доктор пронюхал про мои ночные бдения. Как-то раз ночью подкрался к чулану — и с поличным меня: «Знаю! Доносы строчите!»
— Ну и что же, написал конспект Березенцеву? — спросил я.
— Написал, целую тетрадку!.. Ты слушай, слушай, товарищ, как отблагодарил этот самый Березенцев… Принес, понимаешь, здоровенную черную кошку и говорит: «Уезжаю в отпуск. Сдаю Муську на твое попечение. Если убежит, голову тебе оторву!»
Заскрипела дверь. В землянку вошел, сутулясь, начальник режима, лейтенант Кузник, по кличке Муха.
— Что, подпольное собрание? — Он грел руки над плитой и косился на стол.
— Чайком пробавляемся, гражданин начальник, — пояснил Конокотин и стал с хрустом грызть сухарь. — Не угодно ли за компанию?
Кузник отмахнулся и начал рассуждать. Он был настроен философски.
— Не следи тут, что будет? Баловать вашего брата нельзя… Не так опасно делать людям зло, как делать им много добра…
Обернулся к Тодорскому:
— Чтоб зона была расчищена — во! — Он оттопырил большой палец и с явным удовольствием предупредил — Каждую тропку проверю. — Посмотрел на часы. — После отбоя не засиживаться.
Заглянул в углы, под стол и, приподняв плечо, вышел боком — настороженный, пугливый человечек.
— Для них мы, заключенные, — чучела в бушлатах, — сказал Тодорский. — А если вдруг из-под бушлата выглянет человек — глаза таращат… Прошлым летом приезжал на околоток начальник Озерлага, полковник Евстигнеев. Идет по зоне, я подметаю. Как и положено заключенным, вытянулся перед ним. А метлу как-то невольно прижал к правому плечу, словно винтовку. Полковник остановился.
— Ты что, бывший солдат?
— Так точно.
— Где служил?
— В Москве.
— Москва велика. Где именно?
— В Наркомате обороны СССР.
— Что делал?
— Был начальником управления высших военно-учебных…
— Имел звание? — не дал договорить полковник.
— Комкор Рабоче-Крестьянской Красной Армии!
Он посмотрел на меня снизу вверх и сверху вниз.
— Какое преступление вы совершили?
— Я ни в чем не виновен.
— Как же не виновны? Вас, вероятно, судил суд?
— Так точно. Военная коллегия.
— Какое наказание получили?
— Пятнадцать лет.
— Вот видите! А говорите — «не виновен»…
Я жестко посмотрел ему в глаза. Он отвернулся.
— Подметайте!..
…Тодорский замолчал, задумался.
Раздались удары молотком о рельс. Мы вышли в зону. На небе одиноко светилась холодная белая луна. В гулкой морозной тиши было слышно, как на вышках скрипел снег под валенками часовых. Вспыхнул прожектор, луч пробежал по колючему забору, тревожно ощупал его, уткнулся в темное небо и сразу исчез. Мне показалось, что луна проглотила его…
— Что это за огни? — недоуменно спросил я у Тодорского, указав на горку за зоной.
— Кладбище там… Землю разогревают.
Он попрощался и направился к себе, в одиннадцатый корпус.
Я пошел в барак, и в памяти вдруг вспыхнул костер на берегу Уссури…
…Хабаровск, тридцать седьмой год… Я работаю в редакции «Тихоокеанской звезды». В одно из воскресений Варейкис приглашает к себе на дачу писателей Евгения Петрова, Александра Исбаха, редактора Швера и меня. За обедом Варейкис острит, увлеченно рассказывает о реконструкции Хабаровска, об асфальтировании улиц и площадей. Кто-то вспоминает фельетониста Сосновского, который назвал в «Известиях» Варейкиса — руководителя Бакинского горсовета, в прошлом литовского рабочего-инструментальщика, «Трамвайкисом» за усердие по проводке первого трамвая в Баку. Иосиф Михайлович весело замечает:
— Теперь Швер, наверно, прозовет меня «Асфальткисом»!..
Вечером приходит живущий по соседству маршал Блюхер: гладко зачесанные назад, отдающие глянцем волосы, белый китель… Мы все спускаемся с обрыва на берег Уссури, разжигаем костер. Высоко вздымается пламя, бросая на черную гладь реки красные блики… Блюхер запевает, а мы подхватываем «Волочаевские дни». Потом разговариваем о богатствах Амура, о «Двенадцати стульях» Ильфа и Петрова, о строящемся в Хабаровске Доме печати, о предстоящем Пленуме ЦК партии… Костер горит жарко, мы все время подбрасываем сухие ветки…
Только я разделся, как пришел Жидков — дневальный начальника больницы майора Рабиновича. Жидков остался в оккупированной Латвии, и немцы назначили его генеральным директором Латвийских железных дорог. В лагере он привлекал к себе внимание патриаршей седой бородой. Ему разрешили ее оставить. Среди наголо остриженных, безусых и безбородых заключенных старик выглядел весьма колоритно. Жил в приемной начальника, спал на жестком диване и называл Рабиновича «майор-человек». (В лагере приставка «человек» означала самую высокую степень одобрения чего-либо и кого-либо: хлеб-человек, суп-человек, мороз-человек, начальник-человек и тому подобное.)
— Извините за беспокойство, — обратился Жидков ко мне. — Пожалуйте к начальнику.
Пока я одевался, он говорил, поглаживая бороду и моргая короткими ресницами:
— Майор предуведомил меня… ежели изволите спать, то можно и поутру явиться…
В кабинете начальника горела настольная лампа. Майор — лысоватый, жгучий брюнет — читал газету. Не отрываясь от нее, глухо уронил:
— Сядьте!
Я продолжал стоять.
Майор, отложив газету, медленно прошелся по кабинету и снова предложил мне сесть.
Странновато было погрузиться в глубокое кожаное кресло…
Рабинович начал расспрашивать о моем деле: как долго шло следствие, в чем обвинили, где и кем работал до ареста? Не перебивая, выслушал довольно пространный рассказ.
— Если все, что вы говорите, действительно так…
— В моем положении неправду говорить нельзя.
— Тогда вы можете рассчитывать на пересмотр дела. А пока что останетесь в больнице. Вот какая просьба… — Он вынул из ящика стола книгу.
— Хороший роман написал Эммануил Казакевич — «Весна на Одере». Попробуйте-ка сделать инсценировку для лагерной самодеятельности.
От растерянности я молчал.
— Тут, правда, не обойтись без женской роли. Но выход есть. Скоро в больницу поступит заключенный Олег Баранов. Его и гримировать не надо. Наденет юбку, кофточку — и вылитая двадцатилетняя остриженная девушка!.. — Майор улыбнулся. — Так что пусть это обстоятельство вас не смущает. Закройтесь в КВЧ и пишите. Я дам указание, чтобы вас пока не отвлекали на другие работы, кроме, конечно, канцелярии… Договорились?
Все это я воспринял как частицу свободы, вдруг заглянувшей мне в глаза. Жидков вышел на крылечко и, прикрывая за мною дверь, весело подмигнул;
— А майор — человек!..
Медицинская канцелярия располагалась в низком двухкомнатном домике с широкими окнами.
В прихожей за грубо сколоченным столом сидел переплетчик Толоконников — согбенный старик с порывистыми движениями. От него пахло махоркой, клеем и горелыми сухарями, которые он сушил тут же, в жарко натопленной русской печи. Толоконников переплетал фолианты с историями болезней, актами вскрытий и прочими медицинскими бумагами. За барьером помещался мой стол — медстатистика. Ко мне поступали сведения о вновь прибывших, выбывших, умерших, я оформлял госпитализацию, составлял медицинские отчеты, вел списочный состав больных, готовил этапные документы.