Изменить стиль страницы

Стал и каптер нрав фельдфебеля перенимать, захотел на того похожим быть. Придем к Мухамеду за сменой белья, за портянками, говорим:

– Зачем рвань суешь, давай целое!

А он на нас как рявкнет:

– Чего захотели! Это еще что за монархия? На каждого новых порток нет, портянки носить до износу…

Оказывается «анархия» – одно, «монархия» – совсем другое. Упекли нашего Мухамеда. Пострадал за монархию, будто в стоячее болото канул. Ни кругов, ни пузырей…

Вот наш брат по своей необразованности число тринадцать считает несчастливым. А мне в жизни эта цифра была самой спасительной. Хуже нет десятых номеров. Получился в первом батальоне небольшой бунт. Из нашей роты два взвода тоже в этом деле засыпались. И я в том числе. Пришли к походной кухне с котелками. Стали черпаком нам подливать. Понюхали: мясные ошметки воняют, поверх щей червяки разваренные плавают. Мы из котелков выплеснули на землю. Отказываемся есть.

– Безобразие! Мы не свиньи!..

Дальше больше, да всю походную кухню вверх колесами перевернули. Хлеб взяли, жуем. У фельдфебеля за такое дело на нас власти мало. Побежал в штаб. Мы притихли. Опомнились.

– Кажись, ребята, худо нам будет?

– Ой, худо.

– Всех под ружье поставят с полной выкладкой часа на четыре.

– Добро бы так. Пронеси, господи…

Сам командир полка. Ротмистры, вахмистры. Двадцать пять казаков с ними. Сабли наголо. Что будет? Господи, пронеси… Струхнули мы, чего греха таить. На войне закон строгий. За бунт – расстрел. Пронеси, господи… Фельдфебель бледный, трясется. Сам полковник зарычал:

– В одну шеренгу становись! По порядку номеров рас-считайсь!

– Первый, второй, третий… Мой, слава богу, тринадцатый. Полковник подает команду:

– Каждый десятый, три шага вперед!

Семь человек вышли из строя. Казаки спешились с лошадей, окружили их, отвели саженей на десяток. Погоны с солдатских плеч сорвали, на головы мешки накинули, выставили всех их в ряд, и готово… Залп – и крышка. Нас под казацким конвоем развели по разным частям. Кого куда. Меня в своей роте оставили.

И по сей день я тринадцатый номер забыть не могу. Вот вам лотерея! А будь десятым, двадцатым или тридцатым… Не видать бы родимой стороны, не слыхать бы вам от Алехи Турки этих побывальщин… На следующий день всех в бой. Покрошили нас малость. В том числе и ротный Неразберихин погиб. С наганом и шашкой вперед кинулся. Будто сам себе смерти искал…

Другого дали нам ротного, чином выше – капитан. В полевом лазарете жена врачица. Оба господских кровей. Имел денщика. Так того за мужчину не считали. Пойдет со своей барыней капитан, по фамилии Брейхель, в баню. И денщика с собой, спины натирать. А он натирает им хребты и приговаривает:

– Хорошо быть культурным барином: ни стыда, ни совести. Будто так и надо. Нет, ваше благородие, не в обиду себе окажу: у нас на Вологодчине мужики с бабьем вместе в баню не ходят. Такого порядку не бывало…

Барыня и говорит денщику:

– А мы тебя, Стрекалов, за мужчину не признаем. Денщик, да и только.

– Можете не признавать, – говорит им Стрекалов. – Только я полнокровный мужчина. У вас, господа, сколько детей?

– Ни одного…

– Худо вы плотничаете, плотью слабоваты. А я поехал в солдаты, у меня четверо осталось, пятым баба была беременна. А теперь и пятый присосался. Как по вашему просвещенному мнению, мужчина я или только денщик? – им и крыть нечем. Не с того козыря зашли…

Не повезло нашему ротному капитану Брейхелю. Под снаряд угодил: куда куски, куда милостыньки. Пополам разорвало. Тут тебе и вечная память, и за упокой, и солдатская прибаутка:

Разорвался капитан
На две половинки,
Завтра батюшка придет –
Сходим на поминки…

Коль речь зашла о батюшке, расскажу о нашем полковом попе, об отце Пахомие. Не кладите только сырых лучин в светильню, чтобы дымом глаза не щипало. Не худо бы дверь распахнуть да табачный дым вымахать. Как-никак, у меня в голове контузия. Снаряд-то в двух саженях от моего окопчика рванулся. Кровь из носу, перелом двух ребер и звон в ушах на сорок дней… Так вот, о попе Пахомие…

Он был при штабе. Держался подальше от боев и с божьей помощью уцелевал. Службу служил, когда мы на отдыхе. Был походный алтаришко из фанеры, складной аналой, крест в руке, крест на брюхе и две книги тоже с крестами на корочках. Очень любил помногу говорить, а нам слушать одно и то же надоело. На отдыхе и погулять не худо бы. А Пахомий мелет и мелет. Развернет картину страшного суда, для дураков разве, умного этими глупостями не проймешь. И начнет: «Тут вот праведники – рай, тут вот грешники – ад. Чья душа в ад, та сквозь нутро огромного змия проходит через ступенчатые кольца. А на кольцах все грехи обозначены». Сам не верит, что нам мелет. Слушаем. Дисциплина. Куда денешься? Начнет спрашивать. Знает, что я неграмотный.

– Рядовой Паничев, сколько молитв и каких знаешь на память?

– Четыре штуки, отец Пахомий. И в каждой по два слова: господи, благослови; господи, помилуй; господи, пронеси и подай, господи…

Солдаты грамотеи хохочут:

– Турка всегда отчудит.

– Ей-богу, больше ни одной не знаю. И живу себе, живу. Хватает этих четырех. Заповедям он нас обучал: «Не убий…» А мы добавляли: «Без надобности» А если надо? Назад коли! вперед коли! Прикладом бей! Пали без промаха… «Не укради». А мы ему свою добавочку: «У бедного взять нечего, богача очисти…» Как-то во время общей беседы подкидываю я Пахомию вопрос:

«Все у нас отцы: бог – отец, царь-батюшка – отец, тебя мы тоже называем – отец Пахомий, родителя своего тоже отцом кличем. Когда же мы-то отцами будем?» – «Посчастливит, бог даст, и вы будете отцами. Жены небось поджидают, невесты – тоже».

– «А сколько, батюшка, молодых людей погибло, не стали отцами… Их жаль… А еще больше жаль тех детей, которые от них могли бы быть, да не родились, свету не увидели, ибо их „отцы“ во цвете своих лет в братских могилах лежат. Не успели ни жениться, ни деток натворить…» – «Война есть война», – увильнет поп от разговора и начинает плести, как прожектором ночью нащупали в облаках не цеппелин, не ероплан, а августовскую божью мать. А это, мы знаем, было сделано для дураков, но по-научному, как в кинематографе…

Иногда и крепко поспорим. Особенно на отдыхе да в бане. Там все равны. Голые – без погонов и аксельбантов. Поп с нами всегда в баню ходил для порядка. Шум, гам, прибаутки и такие слова хлесткие в поповы уши. Беда! Он моется, полощется, волосы закинет сзади наперед, ничего перед собой не видит. Мы ему шайку с грязной водой подставим:

– Вот тебе, батюшка, за твои длинные проповеди, скребись, мойся и греха не бойся…

Однажды он мне услужил. Глядит на мои сапоги, а они не текут, не промокают, только щепки попадают.

– Паничев, почему у тебя сапоги хуже всех?

– Бог увидит – хорошие даст.

Понравился ему мой ответ. На другой день каптеру было приказано заменить мне сапоги. Бог увидел…

Доходы у Пахомия в полку не ахти какие. С кого взять, за что? Офицерье знает ему цену и смотрит на попа с ухмылочкой: залетела, дескать, ворона, да не в свою стаю. Солдат тоже не дурак, притом безденежный. Нашел наш Пахомий приработок. Отведет, бывало, солдата в сторонку, вынет из-за пазухи ерусалимские листочки за три рубля, за пятерку:

– Кто знает, солдатик милый, сразит пуля тебя немецкая. На-ко вот, запишись на поминовение на листочке. Коль убьют, то похоронная команда перешлет это в Ерусалим…

И мне подсовывал, и меня уговаривал, а я, развеся уши, слушал смиренно, как святой:

– Бери, Паничев, за пять рублей. На вечное поминовение при гробе господнем во священном граде Ерусалиме и на самой горе Голгофе, где Христа пригвоздили. И за обедней, и на проскомидии, и на вечерне помянут раба божия Алексея. Пошлем по почте через Батум либо Одессу архимандриту Иосифу…

– А ты, батюшка, агентом от гроба господня? Проценты получаешь, как те, что зингеровские швейные машины продают? Мне не по карману. Да и грехов у меня нет и не бывало. Ты сам много раз говаривал, что солдат – воин Христов, душе, павшего в бою, место уготовано в раю. Так на кой мне хрен эта прокламация? Иди к интендантам, им продавай, хоть по сто рублей за билет. Те все воры, им без этой бумажки рая не видать…