В соседней комнате, куда провели Лазика, находились все родственники больного. Одни из них громко плакали, другие тихонько обсуждали котировку гамбургских пароходных акций, которые скупал господин Шенкензон. Сестра больного, узнав, что Лазик духовный раввин, не то из Галиции, не то из Литвы, обрадовалась:
— Во Франкфурте ведь так трудно найти настоящего раввина, которым знает все правила! А когда человек болен, пора подумать о боге.
— Правила я знаю, как свои пальцы. Мне было тринадцать лет, когда десять самых замечательных раввинов мне уже выдали «смихе» и я стал полноправным раввином. А потом десять лет я был у знаменитого цадика в Виннице. Как меня зовут? Рэби Лезер.
— Скажите нам, рэби Лезер, как вы думаете, может быть переменить больному имя? Здешний раввин сказал, что это может помочь. Если уже в книге судеб написано, что Вульф должен умереть, то ведь это относится только к Вульфу.
— Здешний раввин знает кое что. Он слышал, может быть, одним ухом. Но я сейчас все устрою на месте. Мы таки перехитрим этого летающего ангела. Он «Вульф»? Кончено. Он уже «Мендель». И если там написано, что завтра должен умереть Вульф, то ваш дорогой Мендель будет завтра кушать курицу, потому что этот летун будет искать Вульфа. Вы видите, как это просто? Здешний раввин прозевал бы два часа и он бы еще взял с вас уйму марок. Я здесь останусь, и, если ему ночью не станет лучше, я его сделаю из «Менделя» «Хаймом», и все это по маленькому тарифу.
Выспавшись, Лазик весело спросил:
— Ну, как поживает наш дорогой Мендель?
— Он умер.
— Умер? Я так и думал, что он умрет. Я только не хотел огорчать вас за пол-часа до факта. Плакать человек всегда успеет. Но я сразу увидел, что в Майнце одна еврейка не могла родить, потому что у бога нет свободной души под рукой. Я тогда понял: бог уже тянется за душой вашего, скажем, Менделя. Ну, что же поделаешь! Будем его хоронить.
Здесь то Лазику было где разгуляться. Ведь еврея надо похоронить по всем правилам, чтоб он мог легко встать, когда прогремит труба Мессии. Этот рэби Лезер знал порядки!
— Как быть с землей? — плакала вдова. — Ведь ему, кажется, нужно положить под голову палестинскую землю, тогда его не тронут черви.
Лазик успокоил ее:
— Через пол-часа я принесу вам палестинскую землю. Это земля высший сорт. Она прямо с гроба Рахили и ее мне подарил ровенский цадик. Я ее берег для себя. Но теперь я еду в Палестину, чтоб умереть там. Когда прогремит труба, я буду уже на месте, без новой беготни. Так что я вам уступлю эту землю. А о цене мы поговорим после восьми печальных дней. Я, кажется, цадик, а не разбойник.
Лазик вышел на улицу. Дойдя до парка, он быстро набрал в платок горсть земли и расчувствовался:
— Где умрет Ройтшванец? На какую помойку выкинут его постыдный труп?..
Родственники хотели положить вокруг усопшего венки, но набожная сестра запротестовала:
— Это запрещено. Неправда ли, рэби Лезер? Это может ему повредить.
— Конечно, венки запрещены. Но ведь нужно класть солому. Что такое солома? Увядшие цветы. А когда цветок сорван, он уже завял, так что я, строжайший цадик, разрешаю вам класть столько венков, сколько вам только захочется.
Один из сыновей покойного, человек крайне расчетливый, волновался:
— А как быть с костюмом? Они говорят, что его нужно разодрать на куски от печали.
Совсем понятно: вы наденете мой костюм, хоть он вам будет чуточку мал, но при такой печали не до франтовства, и вы его раздерете — он ведь уже разорван, — скажем, на других похоронах. А свой вы дадите мне, и это будет в счет необходимых «кадишей».
Все дети и внуки покойного возмутились, когда им предложили есть крутые яйца. Лазик и здесь нашелся.
— Достаточно с вас и так несчастий! Крутые яйца съем я, а вы будете кушать куриный бульон, потому что глуховский цадик уже разъяснил, что из яйца выходит курица, а из курицы выходит бульон.
Мудрость и находчивость реби Лезера потрясали всех франкфуртских евреев, которые приходили к Шенкензонам, чтобы выказать свое соболезнование. Председатель еврейской общины, господин Мойзер, известный биржевик и филантроп, узнав о замене крутых яиц гигиеническим бульоном, восторженно воскликнул:
— Вот, что значит человек, который день и ночь изучает Тору! В его руках суровый закон становится легким, как верблюжий пух. Скажите, реби Лезер, если ваше присутствие всегда приносило евреям такую радость, почему же они не удержали вас на вашей родине?
— Я, кажется, сказал, что еду умирать в Палестину. Если вы будете задавать мне такие вопросы, я уеду завтра. Между прочим, я умею приносить полное наоборот. В Гомеле тоже был один еврей, который приставал комне с нахальными вопросами. Он вдруг начинал устраивать анкеты: «интересно знать, откуда вы приехали, и что у вас в кармане, и где ваш диплом»? Так что же с ним стало? Я в синагоге вышел благославлять народ. Я ведь благородный потомок. Мы, Ройтшванецы — «Каганиты», и я поднял руку, как самым главный «Каганит». Тогда, конечно, все закрыли глаза, потому что нельзя глядеть на «Каганита», который благословляет народ. Но тот нахал решил продолжать анкету. Он поглядел на меня. Может быть он хотел проверить, хорошо ли я держу пальцы? Смешно! Я ведь знаю мои пальцы наизусть, как Талмуд. И что же стало, с этим, скажем, любопытным евреем? Он через десять секунд ослеп.
Разсказ Лазика произвел на всех сильное впечатление. Правда, господин Мойзер морали его не уловил, так как, услыхав, что гомельский цадик «Каганит», он стал думать об одном: как бы удержать его во Франкфурте? Он начал издалека:
— Вы еще молоды, и господь вам подарит все девяносто лет, если не все сто двадцать, так что я не понимаю, зачем вам спешить в Палестину? Отдохните перед далекой дорогой. Вы найдете здесь почет и спокойствие. Вы будете молиться в нашей синагоге. У нас право же замечательная синагога. Я пожертвовал на нее хорошенькие деньги и вы увидите, какие там двери, и какие семисвечннки, и какой свиток. Увы, только одного недостает ей — у нас нет «Каганита». Но ведь, если вы будете с нами молиться, вы не откажетесь благословить нас. Верьте мне, почтенный реби Лезер, здесь не будет таких безбожников, как на вашей родине. У нас никто не захочет бесплатно ослепнуть. А с другой стороны, чтобы доехать до святой земли мало одной веры. Там египетские фунты, и я знаю котировку… Я вас прошу: примите наше предложение.
Лазик, для приличия, с минуту помолчав, ответил:
— Я вас ужасно жалею, и как хороший еврей я уже не еду в Палестину. Теперь начинайте меня обеспечивать.
На следующий день в комнату Лазика, приниженно кланяясь, вошел некто Шварцберг.
— Я хочу просить вас, достоуважаемый реби, чтобы вы взяли покровительство над моим кошерным рестораном. Тогда я смогу написать на меню «под наблюдением господина раввина», а без этого ко мне не идет ни один порядочный еврей. Я уже слыхал от господина Мойзера, что вы умеете примирить суровый закон с требованиями нашего времени. Я не предлагаю вам никакого денежного вознаграждения, нет, вы будете, между нами говоря, совладельцем, и я предоставляю вам двадцать процентов чистой прибыли.
Лазик охотно согласился. Он только добавил:
— И каждый день три полных обеда.
Осмелев, после столь легкой удачи, Шварцберг сразу приступил к делу:
— Вы же знаете, реби, что мы соблюдаем себя в чистоте, но мы немножко портим мясо. По закону его нужно держать один час в соли. Легко себе представить, какой это получается обезвкушенный ростбиф или даже антрекот. А кого клиенты ругают? Не Моисея, но ресторатора. Тот же господин Мойзер, он хочет, чтобы все было по правилам, и он хочет кушать сочный ростбиф. Вот я и осмеливаюсь спросить вас, нельзя ли солить это мясо не один час, а только полчаса? Тогда у меня будут бифштексы гораздо вкуснее, чем у Розена, и я сразу забью всех конкуррентов.
— Что такое часы? Когда человек голоден, а перед ним антрекот, каждая минута является часом. Так сказал мудрый цадик из Балты. Но перед обедом ведь все голодны, и я разрешаю вам в точном согласии с законом солить мясо ровно одну минуту. Только не солите его десять минут, а то вы мне дадите на обед вместо бифштекса, какой нибудь вавилонский плач.