(Мишка Минчик, видимо, успел во время осведомить товарища Серебрякова).
— Кандидат проводит вечера в отвратительном вертепе среди буржуазных подонков. Стыдитесь, товарищ! Вместо огромных проблем мирового движения или нашего хозяйственного строительства вас интересуют какие-то нездоровые забавы, эротические эксцессы, накипь Нэпа. На что вы тратите ваше время?..
— Простите, товарищ Серебряков, я даже потратил на это десять рублей и хоть идеологически время дороже денег, для меня деньги немножечко дороже времени, потому что у меня вовсе нет денег, а в Гомеле у меня было недавно шесть недель совершенно ненужного мне времени. Вы спрашиваете меня, на что я потратил эти кровные десять рублей? Я вам отвечу: на трактат об одном яйце. Это кусочек глупого Талмуда. Когда мне было тринадцать лет, я зубрил этот трактат с утра до ночи. Скажем, если курица снесла яйцо в субботу, можно его кушать или нельзя? С одной стороны, курица явно грешила, в субботу надо отдыхать, а она вздумала себе нести яйца, но, с другой стороны, она же вынашивала это яйцо в самые разнообразные дни, а в субботу она только облегчила свою душу. Я скажу вам, товарищ Серебряков, что существуют две фракции талмудистов, одни говорят, что субботнее яйцо чистое, другие говорят, что оно нечистое, и об этом яйце написано каких-нибудь сто невозможных страниц. Я никогда не мог понять, зачем столько дискуссии вокруг одного яйца, которое, наверное, скушал какой-нибудь престарелый дурак. Но вот теперь я понимаю, что это замечательная наука. Вы спрашиваете, чем я занимался у молодого паразита? Яйцом. Если подвернуть ногу налево, то это невероятный скандал, а если загнуть ее и чуточку присесть, так это самое честное занятие. Я боюсь оскорбить ваш безусловный стаж, товарищ Серебряков, но мне кажется, что вы вот этой ногой заглянули совсем не туда, хотя я еще подумаю над этим; может быть, такое авторитетное па можно истолковать иначе. Это, вероятно, зависит от того, к какой школе принадлежать, рассматривая яйцо, если к той, что….
— Хватит! Чорт знает, чем набита ваша голова! Я вам советую лучше заняться…
— Простите, я уже занимаюсь. Вся сущность в Ханькоу. Теперь мне остается…
— Да, да, вот об этом не мешает поговорить. Мало того, что вы сами развратничаете в притоне некоего Каца, мало того, что вы вносите в товарищескую атмосферу враждебный дух вашими глупыми выходками, вы еще проявляете тупое шкурничество в своем отношении к партии. Что значат эти слова: «лезь, Лазик»?..
— Очень просто. Я предан светлой идее, и я лезу. У нас в Гомеле говорят: «если нельзя перепрыгнуть, надо перелезть». Вы, конечно, полны ума и стажа. Вам ничего не стоило прыгнуть. Вы и прыгнули. А я? Вы же сами говорите, что у меня голова набита чорт знаем чем. Так мне остается только лезть, и я себе тихонечко лезу. Я прошу вас простить мне, что я вас схватил за авторитетную ногу. Я ведь знал только вашу роковую фамилию. Я не буду больше омрачать вашей атмосферы. Я ведь теперь понял, что иногда можно кушать эти яйца, если только…
Серебряков не выдержал. Он внушительно постучал кулаком по дубовому столу:
— Можете итти, товарищ. У меня слишком мало времени…
Вежливо кланяясь, Лазик удалился из кабинета. В дверях он, однако, успел договорить:
— Ну да, у вас слишком мало времени, чтобы терять его, как я, например, потерял мои кровные десять рублей…
В корридоре он встретился с Мишкой Минчиком:
— Что же вы скажете после разговора с товарищем Серебряковым? Как вам нравится их безусловная дисциплина?
— Я скажу, что это гораздо труднее, чем Талмуд. Но, все-таки, я попробую пролезть. Я еще остаюсь кандидатом, хоть я теперь немного затуманенный кандидат.
9
Мишка Минчик не успокоился. Он снова толкнул Лазика на безумный поступок. Произошло это в связи с циркуляром об изъятии из клубных библиотек идеологически вредных книг. Лазик числился библиотекарем и, получив бумагу, он не на шутку изволновался. В циркуляре были перечислены тысяча семьдесят два названия, а в библиотеке клуба «Харчсмака» имелись всего на всего три книги: «Пауки и Мухи», задачник Евтушевскаго и монография поэтического стиля Демьяна Бедного. Ни одна из этих трех книг не значилась в присланном перечне.
— Теперь я вижу, что талмудисты были самыми смешными щенками. Что они придумали? Еврею, например, нельзя кушать осетрину. Потому что осетрина это дорого? Нет. Потому что это невкусно? Тоже нет. Потому что осетрина плавает без подходящей чешуи и, значит, она вполне нечистая, и еврей, скушав ее, осквернит свой избранный желудок. Пусть это едят другие, низкие народы. Я вам говорю, товарищ Минчик, эти щенки разговаривали о каких-то блюдах. Но вот пришел, наконец, настоящий двадцатый век, и люди поумнели, и вместо глупой осетрины перед нами стоит какой-нибудь Кант, а с ним тысяча семьдесят одно преступление. Пусть французы на вулкане читают все эти нечистые штучки, у нас избранные мозги, и мы не можем пачкать их разными нахальными заблуждениями. Да, это замечательно придумано, и я не понимаю только одного: как я могу изъять эти книги, когда здесь нет этих книг?
— Если сказано «изъять», значит, надо изъять. Я вам советую, товарищъ Ройтшванец, обыскать все это обширное помещение.
— Простите, товарищ Минчик, но где же я найду эти недоступные книги? Я сам понимаю, что надо очистить весь безупречный дом. Это, как перед пасхой, когда ищут, не завалилась ли под шкап корочка нечистого хлеба. Но в этом безупречном доме, кажется, вовсе нет книг. Я могу посмотреть в буфет, но там, конечно, только мелкоградусное пиво и вполне дозволенная колбаса. Правда, хорошие евреи, когда нет под шкапом корочки, нарочно подкидывают ее, чтобы было что сжечь; один еврей подкидывает, а другой еврей находит и, конечно, оба понимают, что это смешные штучки, но за то они замечательно молятся и выполняют на все сто процентов свой строжайший циркуляр. Если б у меня был дома Талмуд, я принес бы его сюда и изъял бы его отсюда, потому что ведь Талмуд наверное значится в этом смертоносном списке. Но у меня нет Талмуда, у меня Талмуд только в голове и я не могу изъять мою злосчастную голову.
— Зачем изъять свою голову, когда надо изъять только чужие книги, и это очень просто, стоит посмотреть в различных закоулках, например, в этом анонимном портфеле, может быть, в нем вы найдете заразительные книги.
— Мне становится невыносимо лезть к моей светлой цели. Легче, кажется, утонуть в бушующем океане, который зовут почему-то «Днепром», чем хватать чужие ноги или залезать в чужие портфели. Но я лезу к моим идеалам и я лезу, и я пролезу.
Товарищ Серебряков застал Лазика над раскрытой книгой.
— Во-первых, вы читаете, черт знает, что. А, во-вторых… во вторых… во вторых, вы посмели залезть в мой портфель!..
— Я вовсе не читаю этот смешной роман для чтения, я его читаю для голого изъятия, и я не понимаю вашего справедливого гнева, товарищ Серебряков. Я думаю, что вы должны быть мне благодарны за то, что я очистил ваш авторитетный портфель от этой перечисленной заразы. Вы теперь должны простить мне заблуждение с вашей левой ногой. Вы ведь испугались, что я могу отравиться этой осетриной, но вы ее носили в своем портфеле, и вы наверное отравлялись ей, хоть она решительно без чешуи. Почему же вы снова сердитесь на меня? Вы снова кричите «во первых» и «во вторых». Я прошу вас, не томите мою слабосильную душу. Крикните уже «в третьих» и тогда я буду знать, что мне делать. Тогда я, может быть, начну спешно нюхать все цветы или глядеть на растраченные зря звезды.
Товарищ Серебряков, однако, не сказал «в третьих». Он только зловеще усмехнулся.