— Иди к охранению, в случае какой заварухи прикроешь нас, и отходите на место сбора, как наметили.

Ушел Павел. Остались вдвоем с Аркашей. Лежим на снегу и ждем. Сколько придется ждать, сами не знаем. Зябнуть начинаем. Снег под нами подтаивает, одежда мокнет, под ватники во все щелочки холодище противный лезет. Лес кругом и на самом деле темный и молчаливый, над ним висит луна желтая, крутолобая такая. Думки о сюрпризе, что только поставили, не дают мне покоя. Как сработает? Стрелка показывает четыре утра. Лежим около двух часов. Аркадий помалкивает. Я знаю, как ему охота поговорить. Да и сам бы не отказался, но мне не до разговоров — опять чудится перестук вагонных колес, и так явственно, что дыхание перехватывает. Не выдерживаю, спрашиваю как можно тише: «Ты, Аркаша, ничего не слышишь?»— «Покамест нет. А что?»— «Будто колеса стучат».

На секунды Аркадий замирает, прислушивается.

«Вроде бы идет, только еще далеко...— отвечает и вдруг предлагает:— Товарищ командир, давай я буду дергать веревку. А ты к ребятам ступай. Я тут и один справлюсь, а чо?»

Вот ведь до чего додумался мой адъютант. Я понимаю, что ему, как и всякому молодому парнишке, хочется совершить героический подвиг. В другой раз, так и быть, дал бы дернуть разок, а сегодня момент слишком ответственный. Да и рассуждать уже некогда, теперь отчетливо чувствую, как дрожит земля, комки снега с елок посыпались. Эшелон приближался.

«Эвон как паровоз-то пыхтит, слышишь?»— «Слышу, Аркаша, молчи».

Встал во весь рост, при лунном свете вижу, как гудящая черная махина надвигается все ближе и ближе. Мне надо точно рассчитать, чтобы взрыв произошел под передними колесами, момент уловить. Вроде бы пора, так чувствую и дергаю за веревку, но она слабенько тянется. Даже дыхание сперло. Неужели порвалась или отвязалась? Будь что будет, потянул сильнее. Грохнул взрыв, я упал на землю и придавил своим телом Аркашку. Он ворочается в снегу, бормочет что-то. У меня в ушах звон, будто кто-то по башке стучит. Взрыв был такой силы, что пламя и дым закрыли луну. Зарево полыхает над лесом, треск и скрежет металла слышится, вагоны дыбятся, налезают один на другой и валятсяс восьмиметровой насыпи. Кричал ли кто, нет — разобрать было невозможно. Быстро смотали конец веревки и побежали к саням. Кони дрожали, ездовой едва их сдерживал. Паша Ивашнев с людьми, что были в охранении, прибыл чуть раньше нас.

Когда выехали на торную дорогу, ездовой, повернув ко мне голову с приподнятым воротником полушубка, выдохнул с хрипотцой в голосе: «Здорово вы их, товарищ командир! Тридцать четыре вагона, сам считал!»— «Когда успел сосчитать?»— спросил я. «При подходе. У меня с детства привычка: идет поезд — пассажирский ли, товарняк ли — обязательно сосчитаю».

Позже было установлено, что в двенадцати вагонах уничтоженного эшелона ехали на фронт гитлеровские офицеры, в остальных оказалась мука.

Долго потом жители окрестных деревень вытаскивали из покореженного металла обожженные мешки с мукой, лепешки пекли и нам спасибо говорили: «Побольше бы да почаще такой благодати...»

Мы старались. В тот же день другая группа, под командованием комиссара и начальника штаба, на линии железной дороги Смоленск — Орша кувыркнула эшелон с техникой.

Такими вот подарками мы встретили в сорок втором году двадцать четвертую годовщину рождения Красной Армии.

Отрадно было видеть, как действуют бикбаевцы. Байки и смех у костра — передышка. С наступлением темноты группы расходятся в разные концы Смоленщины: одни уходят рвать железку, другие — на большак машины жечь, третьи, вытапливая начинку из немецких снарядов, мастерят самодельные мины, четвертые идут на заготовку продовольствия, громят общинные фашистские хозяйства. Несколько сот человек надо кормить три раза в день, обувать и одевать. Добытые Федей Цыганковым великолепные новые армейские сапоги не налезли на мою распухшую, обмороженную ногу. Пришлось поменять на старые, пошитые местным сапожником,— немудрящие, но зато просторные. Виктор и Федя принесли мне черную фуражку с высоким околышем. В своем пиджаке из чертовой кожи стал я похож на заправского охотнорядского мещанина... Готовлюсь в длительный поход. Хожу к выделенному мне буланому коню, травкой и кусочками хлеба подкармливаю. Конь хорошо упитанный, тачаночный. Но меня это не радует. Я здесь привык к людям, да и они ко мне. Особенно привязался к Феде Цыганкову, Виктору Балашову. Они первыми вдохнули в меня жизнь, и с той самой встречи под Карыбщиной пошел я на поправку. У меня вдоволь курева и есть запас на дорогу. Вчера Марина принесла кружку меда, Федя и Виктор притащили полный вещевой мешок белого налива. Шалаш мой пропитан яблочнымдухом. Федя подарил мне нож в чехле. Близкими стали для меня эти люди.

— Мы б тебя охотно оставили,— говорит комиссар Коля Цирбунов.— Ты был бы неплохим помощником Садрова. Но тебя же лечить надо. А мы, как ты знаешь, на месте не сидим, на нас все время нацеливаются каратели. Подписано несколько приказов разгромить наш отряд и уничтожить. Фашисты не оставили такой мысли, особенно после случая с гарнизоном в Зверовичах, операций на большаках и железных дорогах. У нас есть данные, что фашисты вновь собираются предпринять наступление на наш отряд. Нам придется маневрировать в труднопроходимой местности. Как быть с тобой? Зачем подвергать тебя еще одной опасности? А у Гришина больше шансов отправить раненых за линию фронта в нормальный госпиталь. На днях сюда прибудет группа гришинцев под командованием лейтенанта Головачева. Они ушли на Витебскую железную дорогу, на задание. Скоро должны вернуться, с ними, я думаю, и поедешь.

Чем ближе подходил день расставания, тем грустнее и тревожнее становилось на душе. Однажды пришла со сверточком в руках Катя Рыбакова. Присела на. чурбачок, развернула тряпицу.

— Тут я бинтиков тебе приготовила и лекарства... мало ли что...

Я поблагодарил и спросил, как ей тут живется.

— Ох, милый ты мой! До сих пор не верится, что у своих, что был когда-то лагерь, вонючий тоннель!— Золотой, послеполуденный луч осветил ее свежее, похорошевшее лицо.— А всю жизнь нашу там, и весь поход, и тебя с удочкой на берегу Днепра, и твою тетку Солоху разве забудешь?..