То есть в фундаменталистском дискурсе кондовость утверждает себя через демонстративное сокрушение о своём же оскудении.
Опять же, противоположностью фундаментализма выступает особая форма изолганности: наглое, хуцпанское[141] любование тем, чего нет или даже никогда не было, но что можно симулировать — например, упоение мнимыми достоинствами или мнимыми же страданиями. Одной из таких фигур является приписывание другим того же самого фундаментализма. Например, вся современная «антиантисемитская» риторика густо замешана на фигурах типа «антисемитизм — реакция иррациональной, звериной ненависти…», «из глубин быдляцого подсознания поднимается чёрная зависть к еврею — умному, находчивому, успешному…», «неотменимое наследие христианских преследований, ужас кровавого навета, впечатанный в гены антисемитов…» и так далее. Эти фигуры предельной изолганности зеркально отражают исходный кондовый посыл еврейского самосознания: «мы лучше всех, потому что мы лучше всех, и нечего тут».
Итак, кондовость выступает первичной формой недавания ответа путем отрицания вопроса. Это означает только одно: она выступает «нулевой степенью» изолганности.
Как ни странно, даже самое отвратительное выгрёбывание может быть оправдано и утверждено самым кондовым способом — например, фразой: «Ну чё ты при—бался к тому-то и тому-то: не видишь, что-ли, люди стараются». Это «люди стараются» снимает вопросы о честности или добросовестности этих стараний, подставляя вместо этого голый факт «демонстративно затраченных усилий», и запрещая обращаться к иным фактам (например, к результату стараний).
Выступая отправной точкой изолганности, кондовость сводит акт денотации: «Это есть то-то и то-то» к жесту, имеющему цель пометить территорию: «на том стою и не могу иначе» (или, грубее, «я здесь насрал и теперь это моё»).
Пространство в данном случае предстает расширяющимся местечком. Остается только добавить: современное пространство и есть такое расширившееся местечко — «глобализованный мир»; аналогично этому «современное время», «современность», «модерн», устроено именно как обжитая воронка.
В этом пространстве-времени современности «почвой» неизменно является только то, что уходит из-под ног. Почва обнаруживает себя именно в том, что на ней нельзя просто стоять — за неё чем дальше, тем больше приходится цепляться. Но сам жест судорожного цепляния за то, что, по идее, должно просто лежать под ногами, показывает нам, насколько неотрадиционализм всех мастей — от ваххабизма до американского неоконсерватизма и либертаризма, — близок постмодернизму, во всех его проявлениях — от идеологии утраченного авангарда до идеологии возвещения хорошо забытой «новизны».
Кондовость — в описанном выше смысле — обычно приписывается «народу», в особенности русскому народу. В особенности — потому, что русским в принципе отказывают в каком бы то ни было «интересном содержании», не говоря уже о других свойствах. Там где даже в каких-нибудь отвратительных горцах принято усматривать этнографическую живописность (черкески-папахи-газыри и прочий чуркаганский фаршлык) и дикое величие страстей и нравов (кровная месть, джигит-кинжал, «мужчина не работает» и так далее), у русских разрешается видеть только серую, неинтересную жизнь, проводимую в бедных селеньях среди скудной природы и исполненную той самой кондовости. На возражения (русские-де не такие) обычно следует кондовый ответ: «да, мы[142] вот такие, и неча тут рассуждать, про нас всю правду сказал ещё маркиз де Кюстин и другие приличные люди».
Здесь петля затягивается: кондовость оказывается всего лишь орудием изолганности — и её же результатом. Наивное сознание, столкнувшись с юркой мышиной повадкой экстравертлявых лгунишек, — которые, однако, быстро-быстро сгребают под себя цопкими лапками всё сколько-нибудь ценное — пытается хотя бы спасти что осталось, замыкаясь в кондовом гугнении. Увы, кондовость — это как раз и есть та самая мышеловка, куда эти мыши пытаются загнать людей, и нельзя сказать, чтобы совсем безуспешно.
И совсем не случайно ведь хрестоматийным выражением интеллигентной кондовости стали неудачные строки великого поэта «Умом Россию не понять» — написанные, разумеется, в Германии.
ЕБН. Вместо некролога
Вспоминать ельцинскую эпоху у нас не то что не любят, но стараются это делать выборочно — и, желательно, в своём кругу. Разговорчики на эту тему ведутся вполсловечка, с поддонцем, со специальными усмешечками, — особенно среди тех, кто в те лихие годы особенно лихо грабил и харчился от пуза.
Но ещё характернее жалкие мышиные лыбочки тех, кто в те годы ничем не попользовался, а, напротив, пострадал и лишился. Воспоминания о челночных рейсах и торговле переморожеными помидорами приберегаются для таких же — битых-ломатых, перетерпевших, и доподлинно узнавших, почём он, зелёный.
Если с чем-то сравнивать интонацию этих разговоров, то на ум приходит одна неприятная аналогия. С очень похожей кривоватой хмылочкой иные пожившие-повидавшие мужички вспоминают совместное житьё с какой-нибудь распутной бабой — из таких, кому не впадлу прийти под утро в рваных колготках и следами малафьи на рыльце, получить заслуженную оплеуху, поваляться на полу, а на истошное «ну почему?!» спокойно встать, отряхнуться и пожать плечиками: "ну вот такая я блядь, сам выбирал».
Слово «блядь», вопреки пуристам, хоть и грубо, но вполне пристойно: его, к примеру, можно встретить в богослужебных книгах на церковнославянском. Там оно означает ошибку, заблуждение или ересь, причём не случайную, а упорную, сознательную ошибку, намеренное отступление от истины. Слово родственно западнославянским словам, обозначающим потемнение, помрачение ума, слепоту и смешение, квипрокво и всяческую неразборчивость.
За этим стоит образ правильного пути, как правило единственного, ведущего к праведной и святой цели — и великого множества «кривых, окольных троп», по которым блядь и ходит по блядским своим делам.
Разумеется, это может касаться человеческого поведения в любых сферах. Нынешнее значение слова так выпятилось понятно почему: распутная баба, «блудница», ходящая по мужикам в самом прямом смысле слова (из избы в избу, каждый раз по другой дорожке, задами-огородами) овеществляет метафору, воплощает совсем уж буквально. Но вот, например, церковнославянское «блядивый» означает «празднословный», «демагогический», а если совсем уж точно — «многими речами приводящий в заблуждение и сбивающий с толку».
На это стоит обратить особое внимание, потому как тут-то и пролегает грань, делающая блядство особенно низким грехом, куда более скверным, чем «просто» ложь или «просто» измена. В отличие от обычного лжеца, стремящегося убедить человека в чём-то ложном, но конкретном, блядоуст ставит перед собой иную, ещё более мерзкую цель — отвратить человека от истины как таковой, сманить с прямой дороги в тёмные чащобы разнообразной неправды, где человек сам заплутается, сам себя обманет, потеряется и погибнет. Лжец учит лжи, но хотя бы определённой лжи — поэтому от неё ещё можно возвратиться к истине. Блядоучитель же учит всей лжи сразу. Точно так же, обычная баба-блядь не «изменяет» одному мужчине с другим, вполне определённым мужчиной, которого она «предпочла» первому, а именно что спит со всеми. Это куда более глубокий уровень нравственного падения, чем обычная измена в стиле мадам Бовари или Карениной.[143]
Позволяя себе толику пафоса, можно сказать, что подлинной противоположностью Истине и Добру являются даже не ложь и аморальность, а именно что блядство.[144] Человек, искренне придерживающийся ошибочного мнения или практикующий неправильное поведение, ещё небезнадёжен. Например, человек, сознательно лгущий по какому-то поводу, причём в одном и том же ключе, тоже может быть не столь уж плохим: например, он может быть убеждён, что эта ложь «сейчас нужна» и «будет во спасение». Но вот человек, принявший ложь как норму мышления и образ жизни — это уже «другая порода людей». Именно поэтому самый доброжелательный и симпатичный циник бесконечно гаже самого угрюмого фанатика. Впрочем, ещё бывают циники, изображающие фанатиков — и это уже запредельно гадко…
141
«Хуцпа» (ивр). — особая сверхнаглость, которую евреи обычно приписывают себе (и немало этим гордятся). О хуцпе есть множество историй и анекдотов. Однако чтобы не навлечь на себя подозрений в излишнем антисемитизме, расскажу вполне интернациональную байку. «Дракончика спрашивают: «Где мама? где папа?» — на что тот отвечает «я съел», «тоже съел». На вопрос же «и кто ты после этого» раздаётся слёзное «бе е едный я сиротинушка».
142
Это «мы» само по себе является пределом, шедевром изолганности как таковой. Как правило, человек, употребляющий это слово для исторических или житейских обобщений, лично себя к этому «мы» никоим образом не относит (более того, свою непричастность к этому «мы» считает главным и единственным основанием своего права высказываться об этом «мы»), зато активно навязывает это «мы» собеседнику. «Между нами говоря, мы свиньи».
143
Здесь и пролегает различие между «просто изменившей» и «блядью». Изменяют всегда кому-то с кем-то; блядь же как бы отдаётся бесконечному множеству мужчин сразу, ибо она «готова с кем угодно». Разумеется, это отнюдь не исключает наличия у бляди личных вкусов и пристрастий по части мужских статей, иной раз даже и прихотливых («ой, девоньки, люблю я молоденьких, чёрнявых, и шоб с кудрячкой до плеч — не могу, девоньки, умираю прям с таких»). Понятное дело, такая блядская разборчивость ничего не меняет.
144
Точно так же, как ответственности противостоит не абстрактная «безответственность», а саботаж.