Изменить стиль страницы

Этими слезами он мог бы закончить исповедь, написанную полвека спустя.

Но это были не последние его слезы, и не они увенчали драму.

Следующий акт разразился год спустя в Кельце. Сорок два еврея, убитых в погроме, — много или мало? Сорок два из двухсот (двести евреев уцелело к концу войны). Если сравнить польскую статистику с немецкой (при немцах уцелело двести из двадцати тысяч, живших в Кельце перед войной), — терпимо, да? А если учесть, что в 1946 году никакой войны уже нет? И нет в Польше никакой натравливающей на евреев власти… И никакого гестапо (впрочем, немцам для «окончательного решения вопроса» не надо было никого натравливать на евреев — они управлялись без погромов). И «народная власть» вовсе не провоцировала погрома (наоборот, пыталась предотвратить).

Значит, дело не во власти. Дело — в людях. Выговорю то, что трудно выговорить: дело в поляках. И это действительно страшно.

Вот тогда-то сотни польских евреев, зацепившихся на Западе, отказались вернуться. Польское правительство звало их обратно, предлагало паспорта — не вернулись.

Так Ержи Эйнхорн стал беженцем.

Следующий акт: Дания беженцев не принимает. Тут никакого антисемитизма, в Дании его вообще нет (когда гитлеровцы приказали датским евреям надеть желтые звезды, их демонстративно надела вся Дания, начиная с короля). Но в 1946 году датчане не хотят, чтобы под видом беженцев к ним бежали спасаться от возмездия нашкодившие немцы. Так что польским евреям датчане дружески советуют бежать дальше — в Швецию.

Те бегут. Ночью, на рыбацком баркасе.

Далее драма продолжена комическим интермеццо: Швеция не может принять беженцев, потому что они прибежали из Дании, где их никто не преследовал. Поэтому их отправляют обратно в Данию, где они оказываются уже как бы гостями из Швеции, а потом возвращают в Швецию уже как гостей из Дании. Это дает временный вид на жительство.

Что-то не хочется улыбаться этим кувыркам демократической процедуры: за все надо платить. Не кровью, так слезами. И трудовым потом, потом, потом. Поступить в университет с временной визой нельзя… бывшего еврейского смертника спасает бешеное упрямство, и в конце концов он вырывает у судьбы медицинское образование (шведский язык выучивает — само собой). Кажется, ему легче было стать для шведов вторым Альбертом Швейцером (а с выходом его книги именно это стали писать о нем), чем получить простой диплом врача.

За что ж тебе, Агасфер, вечная ноша сия?

Я возвращаюсь в его исповеди к точке, когда еще ни один гитлеровский танк не пересек польской границы.

«Всю свою юность я мечтал быть поляком, но мне этого не позволили… Поляк есть поляк, а еврей есть еврей, и никто не принял бы всерьез, если бы я стал утверждать, что я поляк… Я осознал — сначала с недоумением, потом с отчаянием, — что меня никто не считает поляком…»

Вдумаемся в эту поворотную точку: она не так проста, как кажется. Поляки, которые «не пускают» евреев в польскую нацию, имеют ведь для этого некоторое основание. Не законническое, конечно, но чисто «душевное»: они не верят, что евреи, пусть даже прожившие в Польше полтысячи лет, забудут и предадут свое еврейство.

Да, это правда. Не забудут. Не предадут.

В России, между прочим, никакого непреодолимого барьера не знали: достаточно тебе (в царские времена) перекреститься из иудаизма в православие — и можешь идти в русскую культуру.

«Надо было только отказаться от еврейства.

Но мало кто на это пошел».

Тут — солнечное сплетение, роковой вопрос, трагическая неразрешимость. Мучила она и обитателей черты оседлости во времена Рубинштейна и Левитана. Или кагал, или крест. Чтобы войти в русскую культуру, следует забыть (забить) «зов предков»; это душе невозможно, но без этого невозможно той же душе преодолеть местечковую провинциальность.

Так невозможно?

Великий швед, который осуществился из несостоявшегося поляка и остался при этом в душе вечно гонимым евреем, задевает в своей книге потаенный нерв современного сознания, и именно это, я думаю, — причина того, что книга Эйнхорна стала в Швеции интеллектуальном бестселлером и мгновенно пересекла границы.

Это не еврейская проблема: любой современный народ, входящий в любое современное федеральное государство, вступает в драму рассечения духа; любой человек, живущий в современном мире, обречен пройти эту пытку, став «американцем», но — негритянского, индейского, ирландского или мексиканского происхождения, русским — славянского, тюркского, еврейского, угорского или горского корня… назвал бы югославов сербского или албанского происхождения, да слова застревают в горле.

Полицейский из шведского иммиграционного управления, выдавая временный вид на жительство, спросил:

— Ты поляк?

— Нет, я еврей! — ответил Эйнхорн.

— Нет, ты поляк! — сказал ему швед.

Вот так: в Польше не дали стать поляком, когда хотел, а в Швеции заставили стать поляком, когда не хотел.

Хоть плачь, хоть смейся.

Смеялся он еще с десяток лет, перебиваясь с визы на визу, и лишь когда в 1955 году королевским указом ему, уже знаменитому медику, спасшему сотни людей, было даровано шведское гражданство, — заплакал.

И эти слезы, наконец, обозначили финал исповеди.

2

Полвека Ержи Эйнхорн не находил в душе сил прикоснуться ко всему этому. Когда же нашел силы, то восстановил лагерную реальность с точностью ученого, наблюдающего опыт, поставленный на нем самом. Он не просто передал ужас Холокоста — это до него описывали и другие, — он смоделировал машину, раскрыл систему, воспроизвел технологию уничтожения. Когда архитекторы проектируют печи, химики и медики создают яды, психологи продумывают правила и лозунги, позволяющие довести людей до рва так, чтобы они не успели взбунтоваться. И это то, чего еще, наверное, не было в литературе о Холокосте. И, кажется, не было в истории в таком бестрепетно индустриальном варианте.

Я попытаюсь вынести из картины то, что лежит на дне, в грунте, в базисе, а именно — характеры изобретателей этой системы. И характеры исполнителей предусмотренных в ней ролей. Может, это еще и пострашнее огненного апокалипсиса: пламень погас (некоторые истопники даже покаялись), но мы так и не знаем, что оставалось на дне. И что горело.

Немцы. Они, «как всегда, подумали обо всем». О том, в какой последовательности убивать, куда девать трупы и, конечно, как лгать намеченным жертвам, чтобы предотвратить взрыв отчаяния. Немец ни к кому не испытывает чувств, нарушающих процедуру. Он вывешивает приказ, запрещающий евреям пересекать границу гетто, — приказ кончает словом «расстрел». Что немец имеет в виду именно расстрел, а не что-то другое, становится ясно, когда пожилая пара, гуляющая с собачкой, случайно пересекает черту: немец молча достает пистолет, делает два точных выстрела, потом гладит собачку и уходит, не оборачиваясь на убитых.

«Немецкие полицейские убивают методично и эффективно, они не истязают жертву без нужды и не показывают своих чувств…»

Я, пожалуй, остановлюсь — перевести дух. Вернее, набраться духу для дальнейшего.

Задам пока что «цензурный» вопрос: можно ли представить себе книгу Эйнхорна изданной у нас до 1986 года?

Впрочем, в ту пору она еще не была написана.

Тогда так: я не могу представить себе, чтобы такую книгу издали у нас вообще в советские времена. Не только потому, что это исповедь еврея, а в советские времена еврейскую тему обходили и негодяи, и праведники (последние, чтобы не провоцировать негодяев). Где-то на переломе к 90-м запрет был снят, но даже и в либеральные времена, доведись какому-нибудь цензору пропускать в свет такую исповедь, он поставил бы под вопрос некоторые ее мотивы. И я бы сделал то же самое, окажись я на его месте. Не по соображениям секретности, естественно, а потому что некоторые мотивы невозможно вынести. О них лучше не знать. На них просто не хватает духу. Знаете, праведников тоже лучше не провоцировать.

А теперь, собравшись с духом, процитирую Эйнхорна дальше — тот эпизод, где он сравнивает полицейских «зеленых» (то есть немцев, которые убивают эффективно и не мучают жертву) и «черных» (вспомогательные зондеркоманды):