Этот коротенький сюжет с Брюсовым и Вячеславом Ивановым в достаточной степени даёт понять: не стоит безусловно относиться ко всему прочтённому и усвоенному на протяжении трёхтомных “Записок” - не всё так просто и со многими безоговорочными утверждениями Ахматовой, зафиксированными Чуковской и, тем более, с комментариями самой Чуковской. Тем более что обе они сами были, можно сказать, сладострастными читательницами и обсуждательницами мемуарной, дневниковой и эпистолярной литературы.
“17 января 40.
…Затем - о мемуарах Смирновой.
- Очень бабья книга… Эта дама, оказывается, была совсем не такая, какой они все её себе представляли… Последняя глава - нечто ужасное; она писала её уже душевнобольная. Это эротический бред…”
“19 августа 40.
…Потом, без всякого перехода, она заговорила о Блоке и Любови Дмитриевне.
- Какая страшная у них была жизнь! Это стало видно из Дневника, да и раньше видно было. Настоящий балаган, другого слова не подберёшь. У него - роман за романом. Она то и дело складывает чемоданы и отправляется куда-нибудь с очередным молодым человеком. Он сидит один в квартире, злится, тоскует. Пишет в Дневнике: “Люба! Люба!” Она возвращается - он счастлив, - но у него в это время роман с Дельмас. И так всё время… Я полагаю, Блок вообще дурно, неуважительно относился к женщинам…”
“31 августа 40.
- К(орней) И(ванович) рассказывал мне о Дневнике Любови Дмитриевны. Говорит, такая грязь, что калоши надевать надо. А я-то ещё жалела её, думала - это её юный дневник (на сей раз “дневник” пишется с маленькой буквы, то есть не характеризуется как литературный документ. - С. К.). Ничуть не бывало, это её теперешние воспоминания… Подумайте, она пишет: “Я откинула одеяло, и он любовался моим роскошным телом”. Боже, какой ужас! И о Блоке мелко, злобно, перечислены все его болезни”.
Заклеймив Л. Д. Блок по причинам, так сказать, “бытовым”, Ахматова позднее обрушивается на самого Блока по причинам уже далеко не “личного” характера. “Дурное отношение к женщинам” здесь отступает перед другим “грехом” - куда более “непростительным”.
“3 сентября 56.
На мой вопрос, что она сейчас читает, ответила:
- Второй том нового Блока, и сержусь… В Блоке жили два человека: один - гениальный поэт, провидец, пророк Исайя; другой - сын и племянник Бекетовых и Любин муж. “Тёте нравится”… “Маме не нравится”… “Люба сказала”… А Люба была круглая дура. Почему Пушкин никогда не сообщал никому, что с к а з а л а Наталия Николаевна? Блок был в Париже и смотрел на город и на искусство глазами Любы и тёти… Какой позор! О Матиссе, гении, когда тот приезжал в Россию, записал у себя в дневнике: “французик из Бордо”.
Чуковская сочла необходимым (ибо несправедливость Ахматовой здесь слишком очевидна) поместить в комментарии подлинную запись Блока от 29 октября 1911 года. “В Москве Матисс, “сопровождаемый символистами”, самодовольно и развязно одобряет русскую иконопись - “французик из Бордо”. То есть - нет никакой “тёти”, нет никакой “Любы”, а есть сам Блок - не одинокий, кстати, в своём мнении (“Гоген Рублёву - не загадка. Матисс - лишь рясно от каймы моржовой самоедской прялки”, - писал Николай Клюев в 1932 году). Но мнение Ахматовой о “Матиссе-гении” настолько не терпит возражения, пусть даже и блоковского, что потребовалось и здесь подпустить жидкости оттуда, где “калоши надевать надо”.
Это - ахматовский комментарий к дневниковой записи Блока. Когда же дело касается пространных мемуарных произведений, тут ожидаешь ещё более безапелляционного суждения. И поначалу ожидание не обманывает.
“8 октября 60.
…Разговор перешёл на воспоминания Эренбурга. Я сказала “интересно”.
- Ничуть, - с раздражением отозвалась Анна Андреевна. - Ни слова правды - ценное качество для мемуариста. О Толстом всё наврано: Алексей Николаевич был лютый антисемит и Эренбурга терпеть не мог. Обо мне: у меня стены не пустые, и я отлично знала, кто такой Модильяни. Обо всех враньё”.
Приговор вынесен и, что называется, обжалованию не подлежит. Но 2 мая 1963 года разговор об Эренбурге и его мемуарах заходит снова, после брани, которой был осыпан Эренбург на “встрече руководителей партии и правительства с деятелями литературы и искусства”. И когда Ахматовой Чуковская рассказала, что Эренбург “тыкался в стены: не понимал, где дверь”, Ахматова отозвалась на эту информацию фразой “Ещё один убитый”. Никто Эренбурга, конечно, не “убивал”, избалованный властью и вечно преуспевающий плодовитый литератор “тыкался в стены”, поскольку не привык к подобному “бою бабочек”, по выражению той же Ахматовой в другой литературно-критической ситуации. Но в данном случае Эренбург для неё, а тем более для Чуковской, был “наш” и “прав” в своём “споре” с Ермиловым, который у Ахматовой ассоциировался с “танковой колонной”. И эренбурговское враньё “на данном этапе” нужно было воспринимать как “нашу правду”.
“Клевета очень похожа на правду. Не похожа на правду одна лишь правда”, - это выражение Ахматова собиралась сделать эпиграфом к “Александрине” - одной из её пушкиноведческих работ. Сама она намёк на любую клевету, сплетню, непроверенный слух в свой адрес переживала чрезвычайно остро, но, как видно, сама не слишком заботилась о репутациях людей, присутствующих в её разговорах и сочинениях.
“- Читаю четвёртый том писем Достоевского… Из этих писем ясно, что Анна Григорьевна была страшна. Я всегда ненавидела жён великих людей и думала: она лучше. Нет, даже Софья Андреевна лучше. Анна Григорьевна жадна и скупа. Больного человека, с астмой, с падучей заставляла работать день и ночь, чтобы “оставить что-нибудь детям”…
Последнюю фразу стоит запомнить для дальнейшего разговора. Но ещё значительнее в этом контексте другая: “Я всегда ненавидела жён великих людей”. Отсюда плохо скрываемая ненависть к Наталье Николаевне Гончаровой в сугубо “исследовательской” работе “Гибель Пушкина”, где Ахматова ничтоже сумняшеся утверждает, что “Н. Н. Пушкина… была задумана как передатчица Пушкину неудачи его политики… Осуществить это Геккерн мог только при беспамятной влюблённости Натальи Николаевны в его приёмного сына… В неё (любовь Дантеса. - С. К.) верила только Наталья Николаевна, и этого, как ни удивительно, было достаточно, чтоб потомки получили эту легенду во всей неприкосновенности…” Цитировать дальше едва ли стоит - все эти умозаключения давно опровергнуты серьёзными исследователями (достаточно назвать работы Н. Н. Скатова). Но самое интересное, что, предваряя все эти сентенции, в коротеньком предисловии 1958 года Ахматова пишет: “Как ни странно, я принадлежу к тем пушкинистам, которые считают, что тема семейной трагедии Пушкина не должна обсуждаться” и что она обращается к ней лишь для того, чтобы уничтожить “грубую и злую неправду”. Уничтожая одну неправду, Ахматова искусно сплетает другую, ибо трагедия Пушкина ни в коей мере не была “семейной”. А в 1952 году в разговоре с Чуковской она оживлённо обсуждает сюжеты своей будущей работы и даже упоминает, ссылаясь на непроверенные данные, что Наталья Николаевна виделась с Дантесом, уже сделавшись Ланской.