Изменить стиль страницы

Когда мы сошли на землю, голова немного кружилась. Бульвар был пуст. Фонари не горели. Приглушенный фиолетовый свет проникал с проезжей части, да у перекрестка мигал желтым глазом светофор, и прямо над головой горел зловещий, ослепительно — бледный месяц. Я нажал кнопку сбоку часов. Циферблат осветился. Я взглянул на него и обомлел: без пяти час! День кончился, такой бесконечный, жаркий, сумасшедший, но все-таки кончился… Еще утром, еще днем я был на даче, ехал на машине, мы сидели в кинотеатре, гуляли… но все-таки день кончился, истлел, догорел, как те фонари, что сейчас были темными и спали.

Лёнька проводил меня до самого подъезда. («Чтобы тебя не украл тот дядька», — пошутил он.) Когда мы скорым шагом подходили к дому, в окне второго этажа на желтом фоне мы увидели силуэт отца. Он стоял, опираясь локтями о подоконник. На черном фоне его лица вспыхивал и угасал красный тусклый огонек, осыпаясь, то и дело вниз мелкими искрами. По освещенному окну вверх медленно ползли, извиваясь, клубы дыма.

Мы простились с Лёнькой у парадного долгим рукопожатием. Я взбежал по гулкой лестнице и повернул ключ в замке. Отец бросил окурок в темноту и обернулся ко мне.

— Ты меня ждал? — глупо спросил я. Он утвердительно кивнул.

— А почему не ложился? — задал я еще один умный вопрос, чувствуя себя полным идиотом, потому что не знал, что еще сказать.

Отец взглянул на большие стенные часы, показывавшие пятнадцать минут второго, пожал плечами, глубоко засунув руки в карманы пижамных штанов, затем прошел в прихожую, где я в это время стаскивал ботинки, запер дверь на верхний и на нижний замок, затем вернулся на кухню.

— Звонил Павел Иванович, — задумчиво сказал отец.

Я опустился на стул.

— И что?

— Что-что? — отец глубокомысленно почесал небритый подбородок. — Спросил, что ты сделал с его сыном? Почему он до сих пор не вернулся домой? Я объяснил ему, что вы решили остаться в кинотеатре до утреннего сеанса.

Я сконфуженно хмыкнул. Непонятно было, шутит он или говорит всерьез, у него всегда так.

— А если честно? — спросил я осторожно.

— Если честно, я сказал ему, что Леонид наверняка пойдет провожать тебя до дома, как он обычно делает, и поэтому задержится. Поблагодарил за то, что он обеспечил моему сыну охрану, и просил не волноваться.

— Отец, спасибо! — Я облегченно вздохнул. — Ты меня прости, ладно? — Я встал и нежно поцеловал отца в колючую щеку.

Он смутился и продолжал нарочито строгим голосом:

— Но все равно, я уверен, твоего друга ждет дома серьезный разговор. Ты знаешь, что отец до сих пор иногда наказывает его ремнем? — Он грозно посмотрел на меня поверх очков. — И правильно, поэтому он вырос таким ответственным, не то что некоторые… Я тоже решил тебя сегодня наказать… — Отец поискал глазами подходящий предмет. — Вот этой сковородкой… если ты не съешь все, что в ней находится. — Он поставил передо мной накрытую полотенцем сковородку, затем подошел к холодильнику, достал нераспечатанную коробку морковного сока, бутылку пива (для себя), взял из буфета два стакана, поставил все это на стол и сел напротив. (Да, видно здорово был недоволен Лёнькин отец, если он сам позвонил сюда. Я знал, как Павел Иванович, этот строгий полковник, боится моего отца. Его боялись все, кого я знал, кроме меня, конечно. Все у него на работе это тоже знали и поэтому меня боялись еще больше. Надо было мне Лёньку проводить домой, вот что. Ну ладно. Теперь уже ничего не поделаешь). Я повесил пиджак на спинку стула, ослабил узел галстука и медленно стал отрезать кусок хлеба. Весь день я провел между небом и землей и сейчас чувствовал себя, словно я весь состою из взвинченного до предела, зверски голодного воздуха. Но у меня на языке вертелся еще один, беспокоивший меня, вопрос:

— Пап, мы завтра собирались пойти в сад, играть в бадминтон. У нас последний день… — я выжидающе взглянул на отца.

— Так, а причем тут я? — спросил он скучающим голосом.

— Я боюсь, что Павел Иванович не отпустит Лёньку, скажет, чтобы он готовился к школе. Он, знаешь, какой противный!

— Знаю, — отец зевнул. — И что я должен сделать? Прикрыть?

— Если ты скажешь, что ты меня отпустил, — пояснил я, — то он отпустит Лёньку, понимаешь? Я это знаю точно.

— Насчет Павла Ивановича могу тебе сказать, что у меня завтра выходной, так что он в девять утра проводит совещание. Пусть поработает, ему полезно. Идите в сад, играйте, делайте, что хотите… Но учти, что послезавтра — школа. Так что просьба после десяти быть дома. Ты ешь…

Я облегченно вздохнул, придвигая поближе сковородку. Отец наполнил оба стакана (мой — морковным соком, а свой — пивом), чокнулся со мной, сделал глоток и улыбнулся.

— Эх, распустил я тебя, Женька, вот что… Ну да ладно…

Часть 3

Исповедь школьника i_002.png

Честно сказать, я так и не смог как следует уснуть в эту ночь. После ужина, во время которого мы с отцом еще успели сыграть в шахматы, после того, как я еще купался (день был очень жаркий и потный) когда, уже в третьем часу ночи я, наконец, лег в постель и выключил оранжевую лампочку ночника над изголовьем, сон не спешил смежить мне веки. Преувеличенными, объемными проплывали, вставали образы минувшего дня. Тени от листьев в свете фонарей на дорожке напоминают клетки шахматной доски, потому что в самих фонарях есть что-то от белых ферзей и королей. А когда свет гаснет — черные выигрывают… Что-то я такое мрачное написал. Качели… Что он сейчас делает? Спит уже. Или нет? Ему, наверное, попало за то, что он так поздно пришел… В чем он спит? Я вспомнил, что Лёнька, как и я, закаляется и спит обнаженный, накрываясь только одной простыней. От этих мыслей сладко-болезненная волна пробегала по моему телу. Смутно, сквозь дверь я услышал, как в кабинете отца зазвонил телефон (дверь кабинета, наверное, была приоткрыта), как отец приглушенным голосом говорил с кем-то. Потом, после паузы заговорил уже с кем-то другим по-английски, видимо прикрыв дверь так, что я уже ничего не мог разобрать. Это, я знал, звонят из Америки, у них сейчас день… Совсем обнаглели. Я лежал на спине, закинув руки за голову, то закрывая глаза, то открывая; глядел на два правильных косых прямоугольника света, наискось пересекающих темную поверхность потолка, под определенным углом в точности повторяя форму окна. Было жарко. Я сдвинул простыню в ноги и так лежал в полудреме, то засыпая немного, то снова просыпаясь. Мы договорились на одиннадцать часов, на углу, у ограды, по дороге в яблоневый сад. Было чуть слышно, как тикают большие стенные часы на кухне… Осторожно, на цыпочках я прошел по темному, длинному-длинному коридору, в конце которого маячил еле видный свет и, очень осторожно, прижимая рукою дверь, чтобы не шуметь, вошел в комнату Леонида. Тут стоял голубоватый сумрак, Высокое окно отражалось в полированной поверхности письменного стола с наклонной лампой и такой же точно, как у меня, подставкой для карандашей. Вот здесь он готовит уроки. Скоро этот стол будет завален книжками и тетрадками. Из открытого окна веет теплый, ароматный ветер. Все небо усыпано огромными звездами. Справа, у стены, низкая кушетка, которую можно раздвигать на ночь. Лёнька спал на боку, накрывшись до пояса белой простыней. Правая рука была согнута в локте, растрепанная темная голова сместилась к краю подушки. Ветерок из окна чуть шевелил его волосы. Полна тишина… было только слышно ровное Лёнькино дыхание. Потом, каким-то образом, я сам стал Лёнькой, почувствовал щекой край подушки, лежа на правом боку, телом ощущая прохладные крахмальные складочки белых простыней (такая жаркая летняя ночь!). И еще, с другой стороны сознания, сквозила иная, совсем не ночная, ослепительно-солнечная мысль: ожидание завтрашнего дня, дня игры в яблоневом саду в бадминтон… в одиннадцать, на углу, у дороги в яблоневый сад.

К утру я все-таки забылся. Ранний летний рассвет давно уже бродил по комнате, не зная, что делать, высвечивая постепенно то одни, то другие предметы. Подул сильный ветер — южный, судя по расположению моего окна, кто-то внизу хлопнул дверью, слышался голос просыпающегося транспорта, смешиваясь с шелестом деревьев, дубовым и липовым. Утренний свет проникал сквозь закрытые веки. Все вокруг постепенно наполнялось звуками, порождавшими в моей спящей голове какие-то бесконечные, до неприятного реальные киносериалы. Я смотрел на часы и застывал в ужасе: без трех минут одиннадцать! Значит, я опоздал! И я вскакивал в панике, не попадая, потом попадая ногами, как надо, в брюки, хватал рубашку, ботинки и вылетал за дверь, держа все подмышкой, в зубах, надевая и застегивая прямо на ходу и бежал, сломя голову, с разбегу ударялся ладонями и грудью о чугунную ограду и неожиданно обнаруживал, что забыл взять ракетки для бадминтона… Смотрел на часы — и, оказывалось, что уже полтретьего! И, конечно, Лёнька меня не дождался! И я в исступлении выл и стонал, и бил кулаками по бесчувственной чугунной ограде, и шел дождь, и мое лицо было мокрое, и руки, и грудь были мокрыми, и вдруг все прерывалось, я куда-то проваливался… И опять, и опять, до бесконечности… Пока, наконец, изображение не начало рваться, расползаться, как слабая ткань, и сквозь него, как ясное небо проглядывает сквозь рассеивающиеся тучи, стала проявляться реальность. И я обнаружил, что лежу неподвижно в своей постели, на спине, широко раскинув руки, сбросив в сторону одеяло, и совсем оттеснив подушку. И солнце, как на приморском пляже, нестерпимо бьет мне прямо в лицо. Вся комната напоена была ярким светом. Солнечные блики играли на стене, на полу, на полированных дверцах шкафа. Сверкали и переливались разноцветными искрами граненые хрустальные шарики на шнуре выключателя ночника над моим изголовьем. Сна не осталось ни в одном глазу. Я взял со столика возле кровати свои наручные часы — было полвосьмого. За окном неистово шумели деревья. Ничто громко не тикало, никакого будильника рядом не было, значит, я проснулся сам. И впереди еще масса времени.