Изменить стиль страницы

Он перемещался легкими скачками то вправо, то влево, этот волшебный мальчик, с необыкновенной легкостью и силой, в прыжке, отражая мой очередной удар. Рядом со мной он казался мне всегда большим и сильным, а на самом деле — просто высокий мальчишка… Мы играли с такой страстью, что казалось — еще немного, и мы просто бросимся друг на друга, отшвырнув ракетки, и схватимся врукопашную — катаясь по траве, держа за волосы, кусая — в шею, в плечи, в губы, заключив друг друга в объятия — не на жизнь, а насмерть.

…Часа два мы провели в яростной перестрелке, причем сломался один волан: он упал на землю, когда я промахнулся, принимая Лёнькину подачу — наши руки, хоть мы и не замечали усталости из-за избытка адреналина в крови, били уже не так точно. Наконец я взмахнул ракеткой и опустил ее — у нас это означало «конец игры». Лёнька подошел ко мне, обмахиваясь ракеткой, как веером. Тело его было влажным и блестело на солнце, что Лёньке очень шло, щеки раскраснелись, волосы перепутались — я сглотнул, отвернулся — какой он был красивый сейчас!

— Знаешь, — сказал я заплетающимся языком, тяжело дыша, — хватит на сегодня, я уже не могу. У меня сейчас сердце, наверное, выскочит — вон как бьется. Леонид приложил свою ладонь к моей груди, мокрой от пота. Сердце у меня действительно билось, как у испуганной птицы — не только от усталости…

— Да, Женька, хватит, ты устал, — сказал Леонид убежденно, — иначе бы не промахнулся, я-то знаю, как ты играешь. — Он отбросил со лба волосы, обмахнулся ракеткой. — Я и сам уже устал. Пошли, отдохнем…

Вконец обессиленные, изжаренные солнцем, мы доплелись до яблони, где были наши вещи, и в изнеможении упали на горячую траву. Тень заметно передвинулась, пока мы играли, и теперь здесь был просто пляж. Мы лежали молча, не в силах произнести ни слова, только ощущая блаженную, ультрафиолетовую усталость во всем теле. Я закрыл глаза. Весь мир исчез. Сейчас, кроме нас двоих, никого и ничего под этим солнцем, в этом саду не было. (Это в действительности было так). Я ощущал Лёньку сквозь воздух, на расстоянии нескольких сантиметров. Так лежали мы вне пространства, вне времени. Это было как бы продолжением нашего безумного бадминтона. Я приоткрыл глаза. Лёнька лежал на спине, закинув руки за голову, согнув в коленях ноги. Глаза его были закрыты, волосы закрывали пол — лица. Я осторожно коснулся его локтя. Он улыбнулся сонной улыбкой, приподнял ресницы, потом повернулся набок, лицом ко мне. Я медленно протянул руку к его руке — сильной, мускулистой руке с тонким запястьем и узкими длинными пальцами, задумчиво перебирающими какую-то травинку; протянул руку, задержал, медленно опустил, сорвал зеленый стебелек, стал задумчиво грызть…

— Здорово поиграли, — сказал я. — Лёнька кивнул. — Как тебе ракетки?

— Ну еще бы, спрашиваешь… Королевские…

— Давай, они у нас будут, вроде как общие… Все равно мы будем вместе играть…

Лёнька кивнул:

— Давай…

Мы говорили какую-то ерунду ленивыми голосами, не задумываясь над смыслом слов.

— Давай, — продолжал я, — твоя будет, которая в футляре лежит сверху, а моя — та, которая снизу… — Он опять кивнул.

Мы взглянули друг на друга и расхохотались. Усталость постепенно проходила.

— Пить очень хочется, — сказал Лёнька.

— У меня в сумке есть апельсины…

— Здорово.

Мы достали из сумки пару апельсинов, принялись очищать. В воздухе сразу так хорошо запахло…

Я украдкой смотрел, как Леонид поднес к губам очищенный целый апельсин, не разделяя его на дольки, осторожно надкусил его, медленно глотая оранжевый сок… Несколько капель покатилось по белому боку апельсина. Лёнька поймал их языком, облизнул мокрые губы… Поднял на меня глаза.

Я опустил глаза. Задумчиво положил в рот дольку своего апельсина, стал медленно сосать, проглотил, поднял взгляд на Лёньку. Он смотрел на меня. Я улыбнулся. Он тоже улыбнулся и опустил глаза… Стояла полная тишина. То есть, конечно, пели птицы, стрекотали кузнечики, шумела листва деревьев; где-то слышался шум городского транспорта — но вокруг не было ни души… Мы были совершенно одни в саду.

Лёнька доел апельсин, отбросил шкурки в траву и повернулся на живот, блаженно вытянувшись, опустив голову на руки и закрыв глаза. На его очень загорелой, почти шоколадной, спине отпечатались следы травинок. Скользя взглядом от его острых лопаток вниз, вдоль позвоночника, я заметил на его пояснице, над плавками, и ниже плавок, на бедрах, узкие красноватые полосы, не сразу заметные на загорелом теле — следы не то от ремня, не то от розог. Внутри у меня пробежал холодок волнения и любопытства — и я почему-то сразу влюбился в Лёньку еще больше.

— Что, вчера был серьезный разговор с отцом? — спросил я напрямик, стараясь, чтобы голос звучал непринужденно.

Лёнька приоткрыл один глаз и улыбнулся. Я увидел, как он краснеет.

— А что, очень заметно? — спросил он.

— Немножко… на спине и внизу, на бедрах… а под плавками — не видно.

— Меня отец вчера выпорол, — просто сказал Лёнька, — за то, что я поздно пришел. — Он сорвал травинку и стал грызть. — Вообще-то, он был прав. Представляешь, я пришел в полвторого? Мама, знаешь, как волновалась?!! Так что тут, конечно, мне было нечего возразить… — Он пожал плечами.

Я слушал, затаив дыхание. Мне было очень интересно, и я был жутко взволнован, пытаясь представить себя на месте Лёньки. Его отец был еще сравнительно молодой человек, военный; сына он воспитывал очень строго, и я вполне мог вообразить, как он наказывает Лёньку — даже в пятнадцать лет. Меня самого никогда таким образом не наказывали, и для меня порка была чем-то таинственным и незнакомым. Я осторожно спросил:

— А как это было? — И поспешно добавил: — Не хочешь, не говори!

— Нет, ну почему? — Лёнька засмеялся. — Тебе могу сказать. — Он старался говорить небрежно, но чувствовалось, что он все-таки немножко смущается.

— Когда я пришел, ни отец, ни мать не спали — ждали меня. Мама была заплаканная и не хотела со мной разговаривать, а знаешь, как это тяжело? Хуже любого наказания. Уж лучше бы она ругалась… — Он вздохнул. — Я и сам чувствовал, что очень виноват — знаешь, как они волновались! А отец сказал, что давно уже меня не наказывал по-настоящему, не было необходимости, но этот случай — из ряда вон выходящий… — он запнулся, облизнул губы и продолжал: — И сегодня меня обязательно нужно выпороть. Мне, конечно, было жутко стыдно, но я понимал, что он прав: может, мне это и пойдет на пользу… — Он рассмеялся.

— А дальше? — у меня даже перехватило дыхание. Лёнька совсем смутился, покраснел, но продолжал:

— Дальше… отец отвел меня в свою комнату. Там уже стояла длинная скамья, на которой он всегда меня наказывал, и велел мне готовиться к порке. Я снял одежду, все, что на мне было: куртку, брюки и трусики — и так, совсем голый, вытянулся перед ним на скамье — знаешь, как стыдно! Отец достал несколько хороших гибких прутьев, ну, то есть розги. Они у него всегда имеются — для моего воспитания. Выбрал розгу подлиннее, получше, какая была, всыпал несколько раз, для начала, и объяснил, что именно в этом возрасте я должен сознательно учиться отвечать за все свои поступки. Еще добавил несколько раз, посильнее, чтобы прочувствовал, и говорит: если уж провинился, то надо быть мужественным. Еще всыпал — у меня даже дух захватило, но я смолчал. Розгами больнее, чем ремнем, — вздохнул Лёнька. — Ну, и, в общем, выпорол меня как следует. Всего я получил пятьдесят ударов розгой, и все вытерпел молча, — закончил Лёнька с достоинством.

— Больно было? — спросил я сочувственно.

— Конечно, больно, а ты как думаешь? — Он поднял с земли какой-то прутик и стегнул легонько меня по спине: и то вышло немножко больно, я даже тихонько вскрикнул и зажмурился. — Вот… а он меня в полную силу, — заключил Лёнька.

Мы немножко полежали молча. Я был взволновал, живо представляя себе Лёньку, обнаженного, на скамье, под розгами, при каждом ударе оставляющими на его теле ярко — красные полосы, представил, как он послушно и как мужественно молча переносит наказание — и я почувствовал, что немножко виноват перед ним.