— А кому он нужен — такой? — удивился мальчик.
Вскинулся Авраам, рукой глаза прикрыл.
— Молчи, — шепчет Исааку. — Нельзя с Ним так! Молчи…
Испепелит ведь, да что там — испепелит… Все горы Мориа до основания сроет!
Усмехается Голос.
— А тебе кто нужен, крикун? Или не свободны вы в выборе своем, что все на Господа валите? Или вы впрямь агнцы бессловесные? Или дети малые? Или, хуже того, умом скудны, что без пригляду да опеки сгинете, все, как один? А Господь — Он не пастырь, не нянька! Не внемлющих взыскует — ведающих!
Исаак вновь рванулся вперед, заслонил отца, стоит, запрокинув голову.
— Тогда с меня и спрашивай, — задохнулся, продолжал торопливо, — это я, я во всем виноват! Это я струсил! Из-за меня Измаил погиб!
— Замолчи, — хрипло проговорил Авраам, наконец, опомнившись, — что ты еще выдумал?
— Нет, я правду говорю, — торопился Исаак, — тогда, в холмах, вдвоем с Измаилом… смоква там росла, потянулся я к плодам, Измаил сзади шел, со своим луком. Кричит: «не двигайся! Замри!». Рядом со мной просвистела стрела, вонзилась в ствол. «Теперь гляди, — говорит, — за какую ветку хотел ты ухватиться. Впредь смотри, куда лезешь!» Змея там была, на дереве, стрела прямо в голову ей вошла, прибила к стволу. Колени у меня подогнулись, сел я, где стоял, гляжу — мама бежит. Подбежала, схватила на руки. Измаил стоял гордый, довольный, благодарности ждал, наконец-то мир будет под кровлей шатров — или не спас он сейчас меня у нее на глазах? Поглядела она на него, как обожгла, отвернулась и уж больше не глядела. И меня увела.
— Что ж ты молчал, сынок?
Опустил голову Исаак, на Вестника не смотрит, да и на отца тоже. Потом поднял взгляд, глянул прямо в душу.
— Боялся.
— Чего боялся? Или не любил я Измаила?
— Любил… А только… Мама сказала, не знаешь ты, агнец мой, что такое злоба людская! Может, спасти он тебя хотел, а может, и нет… Господь разберется. Он все видит, Он и это видел
— Что ж мне не сказал? Я бы отправил за ними… Вернул…
Отправил? Сам бы побежал, поскакал бы, на лучшей верблюдице своей, на белой, коврами бы выстелил дорогу домой перед смуглыми ногами ее…
— Прости, отец. Подумал я, вот, Господь повелел, и ты повелел, и ушел Измаил… У него свое царство, у тебя — свое, один я теперь у тебя, значит, и любовь твоя вся — теперь мне. Да и мама говорила — приворожила тебя колдунья египтянка, да и против меня злое умышляет. Что я для них что бельмо на глазу, хозяйский сын, любимый. Я и не верил, а все ж и верил… Прости меня отец, стыдно мне.
Дрожит, щеки горят, но не плачет — в глаза смотрит.
Подошел на негнущихся ногах, обнял за плечи.
— Твоя вина во сто крат меньше моей вины. Или не в ответе я, пастырь своих стад, за тебя, за него, за Агари смерть в пустыне раскаленной, за ложь саррину? Или не стал я своему племени судией неправедным?
Гладил по голове, в небо не глядел.
Повернулся — где исполин в венце из молний? Вновь отрок сидит на валуне, болтает ногой.
— Ладно уж, Авраам, — вздохнул, — довольно, ступай. Принял Господь жертву.
— Мою? — вскинулся, спину выпрямил гордо. Царь земли своей, пастырь стад своих, прародитель народа своего. Поют ли в ушах колокольчики, звенят ли? Нет, тишина на плоской вершине, ветер лишь чуть свистит в кустах терновых
Качает отрок кудрявой головой, смотрит на Авраама, с жалостью смотрит.
— Не твою — Исаака. Мальчишка-то твой, сынок балованный, добровольно на алтарь пошел. Ради тебя, дурня старого — он же не побоялся руку на меня поднять, чтоб тебя, ах ты, трусливый пастырь трусливых, от Господнего гнева прикрыть собою. Ступай же, ибо отпускаю я его, благословенного, да и тебя отпускаю, ибо ты теперь — с ним, не он — с тобой.
— А великий народ… — заторопился, — породит он великий народ? Мой народ?
— Породит, — отмахнулся, — а то от таких, как ты, великие народы не бывают? Да и малый-то твой покрепче тебя будет. Погоди, еще станут потомки его рассказывать своим потомкам, и про тебя, и про него… такого наплетут…
— Господь, — выговорил с трудом, но все ж выговорил, едва шевеля непослушными губами, — пускай не гневается на Исаака.
— Торгуешься, пастырь народов, — усмехнулся отрок, — ладно-ладно, не тревожься, будет он в руке Господа до дней кончины своей. Да только пускай он запомнит, ягненочек твой, — на вершине своей жизни стоял он сейчас! Ибо предстал он перед Богом и стоял достойно.
Вырвалось из трещины в черном алтаре пламя, встало столбом, ширится столб света, заполняет собой всю вершину, глазам смотреть нестерпимо.
Вот она, милость Господня, думал Авраам, жестокая, опаляющая, а все же — милость! Столько миров у Господа, столько светил, сонмы ангелов у него, моря света, озера мрака. Что ему за дело до судьбы одного единственного человека, ему, рушащему крепости? А все ж, выходит, есть дело… И, если учимся мы постигать величие Его, не так ли и Он учится милосердию? Агарь, Измаил… Что ж, если Господь пожалел одного отрока, почему бы Ему не пожалеть другого? И ежели Ему ведомо, что такое любовь, разве не сжалился он над горькой любовью несчастного, перепуганного скотовода?
— Кто может узреть Господа и остаться в живых, — пробормотал Авраам, заслоняясь рукой от нестерпимого света, — кто может нести Его ношу? А все же… Кто знает, быть может, когда-нибудь… кто-нибудь из твоих потомков, сын мой, сможет без страха смотреть в Его глаза?
За скальным выступом истошно орал перепуганный осел.
Исаак стоял, судорожно сцепив руки, ослепительный горний свет сиял в его глазах, но он не отводил взгляда, запрокинув голову, приоткрыв рот, глядел туда, где, гремя, катилась в лазури золотая колесница. Потом моргнул, повернулся, взял отца за руку.
— Пойдем, отец, — проговорил он, — пора домой…
— Вот так и был заключен новый договор, — завершил свой рассказ незнакомец.
Гиви поднял голову и увидел, что тьма вокруг костра побледнела, сам костер почти прогорел, верблюды мирно дремлют, пережевывая жвачку, а птица худ-худ, сидевшая все это время на плече Шейха, приподняла голову и встопорщила хохолок.
— Точно! — воскликнул Шендерович, хлопнув себя рукой по колену, — а я что всегда говорил!
— Ты хочешь сказать, о, скиталец, что сия история тебе знакома? — вежливо спросил Шейх.
— Конкретно эта версия нет, — уклончиво пояснил Шендерович, — я имел в виду, что если власть на тебя давит, делай по-своему. А то понаставили рогаток в частном бизнесе…
— Я рек не о корыстных стремлениях, — назидательно заметил Шейх, — Впрочем, не стоит слишком сурово взыскующих благ земных, поскольку без оных и вовсе худо. Но речь сейчас не о том. Полагаю, вас тревожит будущая участь.
— Истину ты рек, о, Шейх, — печально заметил Гиви, — однако же, не всю истину, поскольку «тревожит» еще слабо сказано.
Он настороженно оглянулся. На близлежащих скалах птицы Анка перекликались и чистили перья, приводя себя в порядок после ночного сна.
— Добавлю, что ветер переменился и несет вам перемену судьбы, — Шейх прислушался к тихому щебету птицы худ-худ, которая, привлекая к себе внимание, нежно ущипнула его за ухо, — я же вас покидаю, ибо там, куда вы проследуете, у вас будут иные покровители.
— Надеюсь, не столь могущественные, — кисло сказал Шендерович.
— Могущество их велико, однако ж, лежит в пределах, доступных простому смертному, — успокоил его Шейх.
— А, — обрадовался Шендерович, — местные власти?
— Ну, — задумался Шейх, — в общем, да. Что до меня, то исполнил и я мне предназначенное, а потому удаляюсь. И не советую пускаться в бега, — заметил он, правильно истолковав вдруг ставший рассеянным взгляд Шендеровича, — поскольку, лишившись покровительства, вы подвергаете себя нешуточной опасности.