Изменить стиль страницы

Я был для них малоинтересным зрелищем, небольшим дивертисментом, не заслуживающим ничего, кроме пренебрежения.

Один гордо рассматривал меня через плечо; другой расхаживал по комнате, заложив руки за спину; иногда он останавливался около господина де Фекура, продолжавшего писать, и разглядывал меня во всех подробностях, с удобного расстояния.

Можете себе представить, какой я имел вид!

Третий, занятый своими мыслями, смотрел на меня отсутствующим взглядом, как смотрят на мебель или на стену.

Господин, для которого я был пустым местом, приводил меня не в меньшее замешательство, чем тот, кому я представлялся какой-то козявкой. И то и другое было одинаково обидно, и я это чувствовал всем своим существом.

Я был смущен и сконфужен до крайности. Никогда не забуду эту сцену; со временем я стал богатым человеком; я не менее, если не более богат, чем те господа, но и доныне не понимаю, откуда берутся спесивые люди, так грубо попирающие права и человеческое достоинство ближнего. Наконец, господин де Фекур все же кончил писать и протянул руку за письмом, которое я продолжал держать перед ним.

– Ну, давайте! – бросил он и тут же спросил: – Господа, который час?

– Около двенадцати, – небрежно ответил тот, что прогуливался по кабинету.

Господин де Фекур распечатал письмо и пробежал его.

– Великолепно, – сказал он. – За полтора года это пятый человек, которого невестка посылает ко мне с просьбой устроить на место. И где только она их откапывает? Конца пока не видно. Этого она рекомендует особенно горячо. Чудачка, право! Прочтите, она вся тут.

Он протянул письмо одному из присутствующих, а мне сказал:

– Хорошо, я вас устрою; завтра я возвращаюсь в Париж. Зайдите ко мне послезавтра.

Я уже собрался уходить, но он меня остановил:

– Вы очень молоды. Что вы умеете делать? Держу пари, что ничего.

– Я еще нигде не служил, сударь, – сказал я.

– Еще бы! Я так и думал, – сказал он, – других моя свояченица и не рекомендует. Хорошо еще, если вы умеете писать.

– Да, сударь, умею, – сказал я, покраснев, – и даже немного знаю арифметику.

– Да неужели! – воскликнул он насмешливо. – Право, вы слишком хороши для нас! Так ступайте, до послезавтра.

Я удалился под громкий смех этих господ, которых развеселили мои познания в арифметике и письме; в этот момент вошел лакей и доложил господину де Фекуру, что его желает видеть некая дама, назвавшаяся госпожей такой-то (он так и выразился).

– Ara! – сказал его патрон. – Я знаю, кто это. Она явилась очень кстати, пусть войдет; а вы (это относилось ко мне) подождите.

В комнату тотчас же вошли две скромно одетые дамы; одна молодая, лет двадцати, а другая – лет пятидесяти.

У обеих были печальные и умоляющие лица.

Я в жизни своей не видел такого благородного и трогательного выражения лица, как у младшей из дам; а между тем ее нельзя было назвать красивой: красотой мы считаем нечто иное.

Ее лицо не отличалось ни яркими красками, ни правильностью черт, ничто в нем не бросалось в глаза, но оно много говорило сердцу; оно внушало уважение, нежность, даже любовь, – все эти чувства вместе.

В лице этой молодой женщины, если можно так выразиться, сквозила душа, и душа чистая, благородная и нежная, – следовательно, полная очарования.

Не стану распространяться о пожилой даме, сопровождавшей ее; скажу лишь, что это была воплощенная скромность и скорбь.

Закончив разговор со мной, господин де Фекур встал из-за стола и стоя беседовал посреди кабинета с находившимися у него господами. Он довольно небрежно кивнул молодой даме, когда она направилась к нему.

– Я знаю, сударыня, что привело вас сюда, – сказал он; – я уволил вашего мужа; не моя вина, если он все время хворает и не может исполнять свои обязанности. Как прикажете быть с таким служащим? Его никогда нет на месте.

– Ах, сударь, – сказала она голосом, перед которым невозможно было устоять. – Значит, решение ваше бесповоротно? Конечно, вы правы, муж очень слаб здоровьем; до сих пор вы были так добры, что щадили его. Не лишайте же нас своего расположения, не будьте так суровы (это слово в ее устах пронзило мою душу), вы бы сжалились над нами, когда бы знали, в какой мы крайности. Горю моему нет предела, не будьте же непреклонны (кто бы мог остаться непреклонным!). Мой муж выздоровеет; вы знаете, кто мы, и знаете, как мы нуждаемся в вашем покровительстве.

Не подумайте, что она заплакала, говоря все это; мне кажется, если бы она плакала, в горе ее не было бы столько достоинства, оно показалось бы менее глубоким и менее искренним.

Но дама, сопровождавшая ее, не обладала такой силой духа, и глаза ее были полны слез.

Я ни минуты не сомневался, что господин де Фекур уступит; мне казалось, что устоять невозможно. Увы, как я был наивен! Он сохранял полное равнодушие.

Господин де Фекур жил богато; тридцать лет подряд он ни в чем себе не отказывал; а ему говорили о бедности, о безденежье, о нужде; он даже не понимал, что это такое.[66]

У него, несомненно, было жестокое от природы сердце; мне кажется, что такие сердца только ожесточаются от благополучия.[67]

– Ничем не могу помочь вам, сударыня, – сказал он. – Я не беру обратно своих слов; место вашего мужа передано другому, я обещал его вот этому молодому человеку, можете спросить у него.

От этих слов меня бросило в краску; она взглянула на меня, и я прочел в ее взгляде кроткий укор: «Вы тоже хотите причинить мне зло?» – говорил этот взгляд.

«О нет, сударыня», – ответил я тоже взглядом; не знаю, поняла ли она меня; потом я сказал вслух:

– Так вы предлагаете мне, сударь, место, которое занимает муж этой дамы?

– Да, это самое место, – ответил господин де Фекур. – Прощайте, сударыня, я ваш слуга.

– Но в этом нет нужды, сударь, – остановил я его. – Я предпочитаю подождать; вы мне предложите какую-нибудь другую должность, если такая найдется; мне не к спеху; пусть это место останется за достойным человеком, его занимавшим; я тоже мог бы оказаться в его положении, тоже мог бы захворать, и тогда я был бы рад, если бы со мной поступили так, как я поступаю с ним.

Молодая женщина, должен отметить к ее чести, не ухватилась за мои слова; она стояла, потупив взор, и молча ждала решения господина де Фекура; она не пыталась злоупотребить моим великодушием, хотя оно могло бы послужить уроком для нашего патрона.

Урок этот, как я заметил, удивил его, но и привел в крайнее раздражение: ему не понравилось, что я претендую на большую деликатность чувств, чем он.

– Так вы предпочитаете ждать? – холодно спросил он. – Странно. Что ж, сударыня, возвращайтесь домой; послезавтра я буду в Париже и посмотрю, что можно для вас сделать. О вас, молодой человек, я поговорю с госпожой де Фекур.

Дама сделала глубокий реверанс и вышла, не сказав ни слова, с нею ее спутница, а я последовал за ними. По тому, как попрощался с нами патрон, я понял, что мое вмешательство отнюдь не пойдет на пользу мужу молодой дамы; выражение его лица не предвещало ничего хорошего.

Но вот что удивительно: один из находившихся в кабинете господ тоже вышел через минуту и присоединился к нам.

Молодая дама остановилась на лестнице и стала благодарить меня за участие; по лицу ее видно было, что она искренне взволнована.

Старшая дама, которую она называла матушкой, тоже горячо благодарила меня. Я предложил дочери руку, чтобы помочь сойти с лестницы (я уже научился этой небольшой любезности и гордился своими' познаниями), и в эту минуту к нам подошел тот господин, о котором я говорил выше; он обратился к молодой даме со следующим вопросом:

– Вероятно, вы отобедаете в Версале, прежде чем возвращаться в Париж?

Слова он выговаривал довольно невнятно, и голос у него был какой-то резкий.

– Да, сударь, – ответила она.

– Прекрасно! – продолжал он. – В таком случае, зайдите после обеда в такой-то трактир, где я остановился; мне бы хотелось с вами потолковать; не забудьте же. Вы тоже приходите, – это он сказал мне, – и не опаздывайте; если придете, не пожалеете; поняли вы меня? Прощайте, до свиданья.

вернуться

66

Здесь Мариво несомненно развивает мысли Лабрюйера или, по крайней мере, находится в русле той же морально-этической традиции. Лабрюйер писал: «Шампань, встав из-за стола после долгого обеда, раздувшего ему живот, и ощущая приятное опьянение от авнейского или силлерийского вина, подписывает поданную ему бумагу, которая, если никто тому не воспрепятствует, оставит без хлеба целую провинцию. Его легко извинить: способен ли понять тот, кто занят пищеварением, что люди могут где-то умирать с голоду?» (Лабрюйер. Характеры, стр. 128).

вернуться

67

Эта мысль также перекликается с мыслями Лабрюйера: «Человек иногда рождается черствым, а иногда становится им под влиянием своего положения в жизни. В обоих случаях он равнодушен к бедствиям ближнего, больше того – к несчастьям собственной семьи. Настоящий финансист не способен горевать о смерти своего друга, жены, детей» (Лабрюйер. Характеры, стр. 133).