Но самым потрясающим было то, что Атлантида возводилась на наших глазах. Николай брал в руки золотую лопатку и размазывал строительный раствор по большому гранитному блоку – так был заложен первый камень моста Александра III… Потом Николай протягивал лопатку Феликсу Фору: «Ваш черед, господин Президент!» И вольный ветер, вспенивавший воды Сены, уносил слова, которые чеканил министр торговли, стараясь перекричать хлопки плещущихся знамен:
– Государь! Франция пожелала посвятить памяти Вашего Августейшего отца одно из самых величественных сооружений своей столицы. От имени правительства Республики я прошу Ваше императорское величество соизволить освятить эту дань, укрепив вместе с Президентом Республики первый камень моста Александра III, который свяжет Париж с выставкой 1900 года, и тем самым даровать великому творению цивилизации и мира высочайшее одобрение Вашего величества и милостивое покровительство Императрицы.
Президент только-только успел дважды символически ударить лопаткой по гранитному блоку, как случилось невероятное. Перед царской четой возник человек, не принадлежавший ни к императорской свите, ни к числу именитых деятелей Франции, он обратился к царю на «ты» и со светской обходительностью поцеловал ручку царице! Потрясенные такой развязностью, мы затаили дыхание…
Мало-помалу сцена прояснилась. Слова самозванца, побеждая отдаленность прошлого и пробелы в нашем французском языке, обретали смысл. И мы, трепеща, ловили их отголосок:
Мы испустили облегченное «уф!». Дерзкий фанфарон оказался просто-напросто поэтом, Шарлотта назвала его имя: Жозе Мариа де Эредиа!
А в Вас, сударыня, позвольте поклониться Той высшей красоте, что это торжество Облагородила, а более всего – Прелестной кротости, божественной в Царице.
Ритм строф нас опьянял. Перекличка рифм пела в наших ушах славу удивительным сочетаниям далеких слов: «fleuve – neuve, or – encore». Мы чувствовали, что только эти словесные ухищрения и способны выразить экзотику нашей французской Атлантиды.
«И честь снискать любовь свободного народа» – нас поразила эта фраза, которую, завороженные мелодичным потоком стихов, вначале мы едва не пропустили мимо ушей. Французы, свободный народ… Теперь мы поняли, почему поэт осмелился давать советы властелину самой могущественной в мире империи. И почему заслужить любовь этих свободных граждан было честью. В тот вечер в перегретом воздухе ночной степи эта свобода предстала перед нами порывом свежего и терпкого ветра, который волновал Сену и наполнял наши легкие своим пьянящим и немного шальным дыханием…
Позднее мы сумеем оценить тяжеловесную напыщенность декламации Эредиа. Но в ту пору эта выспренность на случай не помешала нам уловить в его строках «нечто французское», чему пока еще мы не умели дать имя. Французский дух? Французская учтивость? Мы еще не могли обозначить это словами.
А тем временем поэт обернулся лицом к Сене и вытянутой рукой указал на другой берег, где высился купол Дворца инвалидов. Его рифмованная речь дошла до болевой точки в истории франко-русских отношений: Наполеон, горящая Москва, Березина… В тревожном напряжении, кусая губы, ждали мы, что произнесет поэт в этом рискованнейшем месте. Лицо царя замкнулось. Александра потупила глаза. Не лучше ли было обойти этот период молчанием, сделать вид, будто ничего не было, и от Петра Великого перекинуться прямо к сердечному согласию?
Но голос Эредиа зазвучал словно бы еще более патетически:
А там, вдали – смотри! – главу свою вознес Собор, где дан приют минувших битв героям… Так вспомним же турнир без ненависти, в коем, Провидя братство, кровь смешали Галл и Росс.
В полной растерянности мы ломали себе голову над неотступной загадкой: «Почему мы так ненавидим немцев, вспоминая не только последнюю войну, но и тевтонскую агрессию семисотлетней давности при Александре Невском? Почему мы не можем забыть злодеяния польских и шведских захватчиков, совершенные больше трехсот лет назад? Не говоря уж о татарах… И почему в представлении русских страшная катастрофа 1812 года не запятнала репутацию французов? Может, именно из-за словесного изящества этого «турнира без ненависти»?»
Но в особенности это «нечто французское» выразило себя присутствием женщины. Там находилась Александра, на которой сосредоточивалось всеобщее деликатное внимание, которую в каждой речи приветствовали менее велеречиво, чем ее супруга, но зато с тем большей учтивостью. Даже в стенах Французской академии, где мы задохнулись от запаха старой мебели и пыльных фолиантов, это самое «нечто» позволило царице остаться женщиной. Да, она оставалась ею даже в присутствии старцев академиков, которые представлялись нам брюзгливыми педантами, глуховатыми оттого, что уши у них заросли волосами. Один из них, президент, встал и с угрюмым видом объявил заседание открытым. Потом помолчал, словно собираясь с мыслями, узнав которые – мы не сомневались в этом, – слушатели вскоре заерзают на своих жестких деревянных сиденьях. Запах пыли сгустился. И вдруг старый президент поднял голову, в его глазах вспыхнула лукавая искорка, и он сказал:
– Государь, Государыня! Однажды, почти двести лет тому назад, Петр Великий неожиданно явился туда, где собирались члены Академии, и принял участие в их работе… Ваше величество сделали сегодня более: вы оказали нам двойную честь, прибыв к нам не один. (Оборачиваясь к императрице.) Ваше присутствие, Государыня, внесет в наши серьезные заседания нечто им несвойственное… Очарование.
Николай и Александра обменялись взглядами. А оратор, словно почувствовав, что настала пора сказать о главном, голосом более полнозвучным, риторически вопросил себя:
– Позволено ли мне будет высказать мою мысль? Это выражение симпатии адресовано не только Академии, но и нашему национальному языку… языку для вас не чужому, и в этом чувствуется какое-то особенное желание войти в более сокровенное общение с французским духом и вкусом…