И тут с левого бока издевательским эхом раздается:
– Hi, how are you...
Прежде чем разминуться, я еще успеваю краем глаза разглядеть выражение, с каким это сказано. Это сказано мимоходом, сквозь оскал, без поворота головы, без интонации, без чувства. Без тени озабоченности смыслом произносимого. И до меня доходит, что я ликовал рано. Он выше. Он более продвинут. Ему на меня накласть не с телебашни. Какое там! Ему накласть на меня со Статуи Свободы. С Эмпайр Стэйт Билдинга. С дерева секвойя. С каменных макушек всех четырех президентов в Северной Дакоте. Вот какова степень его безразличия ко мне! А всего обиднее то, что продемонстрировал он это походя, легко, автоматически, без актерского вживания – он и думал-то, наверное, о чем-нибудь своем. Например, о том, что в японских банках очень низкие проценты. Или о том, что в животе пусто и надо съесть гамбургер. Или вообще о каком-нибудь там бейсболе...
Он идет дальше, а я останавливаюсь, ссутуливаюсь и шевелю губами.
«Привет, как дела?»
«Привет, как дела.»
Маразм.
...Нет, я все понимаю. Нельзя слово в слово. Нельзя под одну гребенку. Нельзя в чужой монастырь. Я все понимаю – я даже научился подражать! Я неустанно тренируюсь и повышаю мастерство. Но почему они так тяжелы для меня, эти тренировки?..
Я поднимаю голову и вижу следующего. Он тоже идет на меня. Но он другой.
На его лице тоже улыбка – но это не улыбка ковбоя.
Это улыбка Будды.
Его зубов не видно. Может, он их даже и не чистил сегодня. Не видно и глаз. Вместо них – умильно зажмуренные щелочки.
И при виде этой картины мои поперечно-полосатые мимические мышцы безо всякой на то команды рисуют такую же буддоподобную улыбку. Не меняя выражений на лицах, мы с ним плывем навстречу друг другу.
– Доброе утро, – говорит он мне.
И кланяется. Одной головой и еле-еле – но это не кивок, это именно поклон.
– Доброе утро, – отвечаю я.
И обозначаю поклон тоже.
– Мы с вами давно не виделись, правда?
– В самом деле. Не виделись очень давно.
– Бодры ли вы?
– Да, я бодр, спасибо (поклон). А вы? Бодры или не бодры?
– Спасибо (поклон), я бодр тоже.
Если кому-то покажется, что его и вправду сильно интересует моя бодрость, то это будет заблуждением. Скорее всего, моя персона занимает его не больше, чем занимала того, первого. Но почувствовать этого я не должен.
И на прощание он отвешивает мне поклон несколько более глубокий.
И ответный мой поклон глубок в той же самой мере.
Всякий истинный ритуал ценен своей нелепостью. Чем ритуал нелепее, тем он ценнее. Тем дальше он от неумолимой энтропической воронки, на выходе из которой – химера. Улыбка как императив. Естественнейшая человеческая реакция, возведенная в ритуал. А точнее – низведенная до ритуала.
Путешественики и этнографы повествуют о цивилизациях, где здороваются и прощаются совсем уж вычурными способами. Какой-нибудь Ливингстон запросто расскажет вам о племени, где при встрече принято посыпать друг друга песком или хлопать томагавком по макушке. Можно представить себе и такой обычай: встречающиеся с полминуты небольно мутузят друг дружку кулаками, потом усаживаются в позу лотоса и дуэтом исполняют песню «Хасбулат удалой». Что до меня, то я с удовольствием пожил бы недельку-другую среди такого племени. Увы, таких племен все меньше.
«Улыбайтесь!» – заповедовал людям Дейл Карнеги. Теперь люди скалятся и лыбятся. И знать не хотят русской пословицы о боге и дураке.
«Улыбайтесь!» – сказал барон Мюнхгаузен в исполнении Олега Янковского перед тем, как отправиться не то в жерло пушки, не то на небеса. Этот вариант улыбки приживается хуже – потому что барон толком не объяснил, зачем нужно улыбаться. Мистер же Карнеги объяснил очень доходчиво: улыбаться нужно для того, чтобы «расположить к себе людей и добиться успеха».
А вот, скажем, Конфуций и вовсе не заповедовал никаких улыбок. Следует признать, что при всем своем занудстве Конфуций был мудрее мистера Карнеги в отдельных вопросах. Но жил он слишком давно, решал другие задачи, – и сегодня конфуцианство с фатальной неизбежностью сменяется карнегианством.
С каждым годом здесь становится все меньше поклонов и все больше оскалов.
Поэтому нам нужно беречь хотя бы рукопожатие.
Я заметил его слишком поздно – входная дверь уже закрылась, и отступать стало некуда. Две огромные американские лапищи обхватили меня сразу всего, принялись мять, тискать, щипать и встряхивать. Приветственный ритуал сопровождался неразборчивым ревом, из которого постепенно стали вычленяться отдельные слова:
– Рррррр... Рррашн!.. Да!.. Нэт!.. Балалайка!.. Перестройка!.. Водку пришел пить, да?!.. А раньше где был? Куда пропал? А?! Мама-сан, вот этому стакан водки, он русский.
Я просунул голову в щель между объятиями и помотал ею, насколько смог. Хозяйка, уже взявшаяся было за бутылку, заметила это и поставила ее обратно. Наконец, хватка ослабла. Для видимости паритета я ткнул его в солнечное сплетение – легонько, чтобы не вызвать новую волну.
– Привет, Тони. Расслабляешься? Я тебя здесь раньше не видел.
– А что ты вообще видел? Садись. Мама-сан, пива!
– Да я, собственно, не собирался... Мне тут человека одного надо найти...
– Не надо тебе никакого человека. Считай, что ты его уже нашел. Я торчу тут один, а ты и не присядешь?
Я плюхнулся на кожаный диван и осмотрелся. В углу напротив нашего веселилась небольшая компания уже подвыпивших японцев в строгих костюмах. Тугие узлы их непременных галстуков были заметно ослаблены. Однако революционная идея совсем снять галстук и повесить его на спинку кресла здесь не приживалась. Так лоси вынуждены круглый год носить рога, необходимые лишь в брачный сезон.
На Тони галстука не было. По его мощной шее взбегал ворот шерстяного свитера, скрывая все подбородки, кроме самого главного, и подпирая румяные щеки, между которыми угнездился классической формы нос. Две щеки и нос – эта композиция настолько доминировала в архитектурном ансамбле его лица, что сказать про другие составляющие этого ансамбля было решительно нечего. Разве что рот еще носил известную нагрузку, да и то чисто функциональную – Тони им разговаривал и пил пиво.
– В меня, правда, не лезет уже, но с тобой выпью, – сообщил он мне. – А то ты к нам совсем заходить перестал. Я уж думал, случилось чего.
У подоспевшей с пивом хозяйки я поинтересовался, не заглядывала ли сюда Дженни. Та покачала головой.
– Какая еще Дженни? – Тони нахмурил щеки. – Это в очках которая?
– В очках – это Келли. А Дженни ты, наверное, не знаешь, она недавно приехала.
– Келли, Дженни... Черт знает что. И охота тебе дружбу водить с этими проститутками?
– Брось ты. Хорошие девчонки.
– Чего в них хорошего-то? Задницы жирные, рожи одна другой страшнее, а наглые – никаких сил нет. Ты давай-ка лучше на японок переходи.
– Да я же их не того... Я просто. Мне ее по делу надо видеть.
– Э-э-э... Все у тебя дела какие-то. Ты когда наконец начнешь жизнью наслаждаться?
– Вот сейчас прямо и начну. – Я поднял кружку. – Кампай!
– Кампай. Как это у вас там? Нздравье?
Мы сшиблись емкостями и приникли каждый к своей. Он пил, работая щеками, как помпами. Они вздымались и опадали подобно крыльям кондора, напитывались пивом и расцветали, а римский нос помогал им ритмичным сопением. Я зачарованно следил, как пенная золотая жидкость увлекается в водоворот и исчезает без следа и воспоминания. Кондор мог лететь долго, но произошел подсос воздуха, и помпы остановились.
– Мама-сан, еще! Да, про что мы тут говорили-то?
– Про наслаждение жизнью.
– Точно. Так вот я тебе говорю: переходи на японок. Здесь есть некоторые очень даже ничего. Могу познакомить.
– Да ты меня уже знакомил с какой-то швеей-мотористкой.
– А, Микико... Ну и как?
– Ноги кривые.