В груди у Григория Ивановича что-то ёкнуло, и он начал подниматься со стула. Стул под ним скрипнул.
Чиновник глянул на посетителя. Бит был чиновник, наверное, многажды, так как смекнул вмиг, что дело до выволочки дошло. Выронив бумагу, он кинулся к дверям. Схватился за ручку медную и заверещал, заверещал пискливо.
Григорий Иванович шагнул к нему:
— Орать и то не можешь… Пищишь… Эх! — И поднял руку.
Чиновник опустил голову, уши прижались к затылку. И быть бы чиновнику непременно с шишкой на лбу, но дверь отворилась, и в комнату вошел Федор Федорович Рябов.
В остатний осенний месяц океан Великий идет враскачку. То гладью вода, гладью — не всплеснет у берега, не взъярится пенной волной, но тихо, с легким шелестом взбежит на гальку и отхлынет так же негромко. Чайки, играя пером, покойно качаются на волнах. Без крику. Да и что птице кричать-то в эти дни? Сыта осенью чайка. Бурливыми реками идут косяки бесчисленные рыбы: кета, горбуша, сельдь. Вон на волне чайка, гляди, отяжелела. Так наглоталась серебряного морского дара, что у нее из клюва торчит селедочный хвост. До крика ли, до баловства ли? Спит чайка, глаза смежив. Мужики смеются на берегу:
— Гы-ы… Нажрались…
Мужикам в эти дни тоже и тепло, и сытно. Солнышко светит ярко. Беззаботное время, ленивое. А когда еще выпадет так-то посидеть на бережку, вытянув ноги, обутые в лапти, на теплой гальке? Да и выпадет ли? Мужик не медведь. На зиму в берлогу не заляжет. Раскинулись мужики на солнышке, расстегнув армяки. Морщат носы довольно.
— Солнышко-то, чуешь, ребята…
— Да… Благодать…
— Сейчас бы еще кваску кисленького.
Но коротки эти славные дни. И вот уже океан налился темным цветом, загуляли барашки, и пошла вода всерьез говорить с берегом.
«У-у-ух!» — хлестнет вал и вскинется к низким тучам. Чайки, как выстрелом согнанные, разлетятся, оставляя перья на волне. Разбегутся, посверкивая лаптями дырявыми, мужики. Начнется потеха.
— Хватай мешки, Вася! Зима идет…
Тут уж надо побегать, повертеться, ежели с жизнью проститься не хочешь. Оно и житье-то мужичье неласково, но все едино никто с края ямы спрыгнуть не спешит, чтобы, лопатой по гальке скребя, засыпали поскорей. Говорят, правда, там, под камушками, ангелы ладошками обглаживают и черемуха белая цветет цельный год, да кто тех ангелов видел, кто ту черемуху нюхал? Врут небось. Люди-то врать горазды. А про то, что никому не ведомо, соврать как через губу плюнуть.
В ту предзимнюю, суровую пору и пришел на Кадьяк посланный Шелиховым галиот из Охотска. Когда в гавань входил, страшно было и тем, кто стремил паруса на палубе галиота, и тем, кто смотрел с берега. На седой воде бросало галиот и тоненькие мачты, думать надо, вот-вот коснутся волны. Кипя и ярясь, вода заливала палубу, и хотя до галиота еще и неблизко было, а все же примечали с берега, как катает по палубе людей. Да где уж там устоять на ногах. Галиот ставило чуть ли не на попа. Днище смоляное до киля обнажалось. Сейчас, казалось, снесет галиот на камни, и конец.
— Эх, погибнут ребятушки, — переживали мужики на берегу.
— Паруса бы убрали…
— Да что там паруса, — хватался за голову иной, приплясывая на гальке, — уваливать, уваливать надо в сторону.
Все видели беду. Со стороны-то тяжело смотреть, как люди идут на гибель. А помочь нет возможности. Прыгнул бы или руку протянул. Но куда там: вон оно, море, через него ладошку не подашь.
Но суденышко, скользнув по валам, вразрез волне, благополучно вошло в Трехсвятительскую гавань. Ошвартовалось у причала, и паруса упали.
Евстрат Иванович Деларов, новый главный правитель русских поселений в Америке, присланный Шелиховым вместо сильно недомогавшего Константина Алексеевича Самойлова, обнял капитана на сходнях. Так уж рад был, думал все — к зиме не придет галиот. Ан нет! Шелихов крепко держал слово.
Блестя черными глазами, Деларов и слов не мог найти. Одно повторял:
— Порадовал, порадовал! Да мы за вас и из пушки пальнем!
Выхватил из кармана красный платок и махнул пушкарям, выглядывавшим с крепостной стены. И минуты не прошло, ударила пушка. Плотный клуб белого дыма взвился над воротной башней. Мужики валом кинулись из крепостицы к галиоту. Словно вихрь огненный прокатился по поселку:
— Подошли! Подошли! Ошвартовались!
И кто шапку ухватил, тот в шапке поспешал, кто армяк успел накинуть, тот в армяке, а кто и в рубахе распояской. Одно и надо только — взглянуть в лица бегущих, и яснее ясного станет, что такое дальние походы и почем мореходский фунт лиха. Оттого и говорят: «Кто в море не бывал, досыта богу не маливался».
На палубе, на сходнях, на причале, подле ошвартованного галиота мужики колесом вертелись. Только и слышно было: да что там, да как там, моих не видел?
Хороши далекие земли, богаты, а своя, знать, все же ближе лежит к сердцу, и о ней думка ни на минуту не отпускает человека.
Капитану спину отбили, бухая кулачищами.
— Молодец! Вот молодец! Лихо в бухту вошли!
А он уж, бедняга, не знал, куда деваться. Деларов защищать начал мужика.
— Но, но… Хватит, хватит… Забьете так-то от радости.
Тут и холода отступили, вроде бы дали роздых ватажникам. Вновь море улеглось спокойно, и чайки опять уселись на волны без крика. Чистили перышки, головами ныряя под крылья. Солнышко поднялось как в осенние дни.
Евстрат Иванович загорелся поставить присланные с галиотом чугунные столбы, обозначавшие принадлежность земель державе Российской. То все обходились самодельными столбиками, деревянными, но всякому ведомо — столбы сии, хотя бы и хорошо сработанные, недолговечны. Смолили их, правда, добре, но тем хотя и прибавить можно годков несколько в службе, а все же ненадежная это память. А тут чугун — как сравнивать? Металл, сработанный на века.
Столбы эти, сложенные в штабель, у крепостицы лежали, схороненные в стороне. Тяжкие, черные, и буквы на них отлиты крупные, четкие, сразу видно, столбы эти — державные знаки. От одного взгляда на них в душе рождался трепет. И покою они не давали Деларову. Евстрат Иванович вокруг присланных столбов уж и так и эдак прохаживался да поглядывал довольным глазом, а потом сказал:
— Нет, зиму ждать не будем, а сейчас, затепло, на Кадьяке вроем. Чего уж ждать? Земля сейчас мягкая. Ставим.
Его отговаривали:
— Чего торопиться?
Но он настоял на своем.
— Ставим, и все тут!
И его можно было понять. Хотел рубеж державы утвердить.
Склонился он над столбами, пальцем по буквам поводил.
— Ставим, — сказал решительно.
И видно было, что спорить с ним резону не было. Загорелся человек, уперся накрепко. Устин с ребятами смастерили хитрые сани. С полдня хрястали топорами. Устин все прилаживался, прилаживался, но наконец, осмотрев работу, сказал:
— Добре.
Сани и впрямь надежно связали. Какой хочешь поднимут груз. Наутро слегами на сани взвалили столбы и, по-бурлацки впрягаясь в лямки, поволокли.
— Эй, ноги не поломай, Тимофей!
Сани визжали по камням. Устюжанин, впрягшийся в лямки коренником, налегал так, что на шее вздувались жилы. Хрипел:
— Давай, давай, ребята, шибче.
Сани перли в гору, над берегом. Внизу, у скал, синело море, и алмазной пылью над волнами переливался стелющийся полосами туман.
Евстрат Иванович чуть свет поднял ватагу. Пекло, пекло его врыть столбы. Мужики пыхтели, хриплое дыхание рвалось из глоток. Тропа поднималась все выше и выше, но тут камней вроде бы стало поменьше, и полозья пошли легче по жухлой траве. Деларов с Самойловым шагали впереди.
— Вон там, — показал пальцем на вершину торчавшей над самым краем берега скалы Константин Алексеевич, — и поставим. Издалека будет видно. И слепой разглядит.
Сани опять завизжали по камням. Деларов ухватился за лямки. Самойлов, поплевав на руки, встал на подмогу. Уж больно крут был подъем. Навалились. Лямки врезались в плечи. Из-под ног посыпались камешки. Тяжкие были все же сани. «Эх, взяли! Эх, еще раз!»